Николай Ашешов
Раны любви
Гречанка
Наташа больна… Больна гречаночка…
Гимназист пятого класса Петя Антонов узнал об этом от кухарки Зои.
Старая Зоя смеялась беззубым ртом, смеялась хищно и развратно, подмигивая одним глазом. Другой у нее был стеклянный, вставной, неподвижный. И всегда страшный. И когда Зоя смеялась и прищуривала один глаз, другой мрачно и тупо застывал, — и от этого и все лицо старухи казалось мертвым, побывавшим в могиле и принесшим оттуда свой землистый зеленый цвет.
— Наташа, ваша гречаночка, лежит. И уже был доктор. Поди-ка, теперь поцелуйся с ней, кадет ты этакой!..
И Зоя заливается своим грязным смехом, и ее старые, отвисшие груди трясутся, и колышется необъятный живот, покрытый засаленным и черным от грязи фартуком, а мертвое лицо искажается в гримасе…
Петя стоит перед ней застенчивый и красный от смущения и волнения. И слова, толпящиеся в мозгу, замирают на побледневших губах, и, замирая, еще больше мучат его маленькое, юное сердце. И, ничего не ответив Зое, Петя быстрыми шагами подымается по лестнице и, как змейка, быстро и, как змейка, увертливо, пробегает мимо сестер и, не внимая их веселым окрикам, скрывается у себя в комнате.
Как нехорошо и неуютно в этой комнате. Сюда даже солнце, южное, всегда влюбленное в землю солнце, не любит заглядывать.
Жесткая кровать с жестким тюфяком. Крошечный стол и стул. Под столом корзина, в которой хранится все юное богатство Пети: книги, тетради, заветный дневник и три письма.
Три коротеньких письма — одно на голубой, два — на розовой бумаге. Но какую длинную и прекрасную историю его сердца рассказывают и напоминают эти три коротеньких письма.
А теперь эта «история» обрывается сразу, грубо, неожиданно и такими печальными аккордами.
Наташа больна!
Петя сидит, съежившись, точно зайчик во вьюгу, на своей кроватке, и в его голове пляшут туманные мысли, и в сильно и порывисто бьющееся сердце острыми и колющими струйками вливается острая и колющая тревога, погружающая его в холодную и мутную жуть.
Наташа больна.
Это не может быть. Еще вчера вечером…
И Петя вскакивает, как брошенный с силою резиновый мячик, и мечется по комнате, хватаясь тонкими руками за свою стриженую голову.
Все в тумане. В тоскливом и ноющем тумане. Ни о чем он не думает. И думать не о чем.
Наташа больна, — о чем же думать?
Петя остановился у стола и машинально стал чертить пером по пропускной бумаге какие-то таинственные знаки и фигуры.
И из спутанных штрихов, нелепых букв и уродливых фигур четко и ясно вдруг обозначились слова:
— Я люблю Наташу.
Эти слова он — нечаянно, совсем нечаянно! — сказал только так недавно своей гречаночке Наташе.
Он сидел с ней в садике при Покровской церкви. Вечер прозрачными сумерками окружил их точно кружевом, легким, со светлыми просветами и белыми тенями. Липы белели своими молочными цветами и дышали на них своим ароматом. Падал городской шум. Изредка звенели пролетки. Шуршали все реже резиновые шины. Сквозь металлическую решетку виднелись мелькавшие фигуры. Все — парами.
Шли юноши и девушки. Шли старики и пожилые женщины. Шла любовь и дружба. Шло искательство и искренность. Юные порывы и истаскавшаяся страсть. Восторг молодого, свежего тела и гнилой опыт. Любовь продажная и любовь девственная. Шла жизнь, многокрасочная, многоликая, святая и порочная, радостная и усталая, согбенная под тяжестью мук и выпрямившаяся в гордости своих светозарных порывов.
Наташа и Петя следили за всеми этими тенями жизни. И ничего, кроме радости, не видели в них, потому что радость заполнила их юные существа, радостью бились их сердца и радостно дышала на них мимо и скоро проходящая жизнь.
Жизнь пока не давала им испить своего яда. Жизнь любит более зрелые жертвы.
Жизнь им улыбалась и поворачивалась к ним своей нарядной стороной.
Они сидели и видели впереди себя, как и в себе, только радость.
И Наташа тихо сказала:
— Кого вы любите, Петя?
Петя нервно задвигался и, чувствуя, как горит плечико Наташи около его плеча, и как вдруг загорелись огнем его щеки, пробормотал:
— Мамашу…
Звонкой, серебряной песенкой зазвучал звонкий, серебряный смех Наташи. Зазвучал и заструился по крошечному саду, взобрался наверх к зеленым липам, окунулся в их ароматный белый цвет, перелетел через решетку и, как одуванчик, под ветром, понесся по улицам города.
— Какой вы смешной, Петя!
И опять льется серебряный смех, а Петя растерянно смотрит перед собой и ничего не видит. Хочется ему обернуться и хоть искоса поглядеть на Наташу, но тело застыло конфузливо и неподвижно и он сидит, как статуя, робкий и боязливый.
А плечу жарко…
Ах, как хорошо бы поглядеть теперь на Наташу!..
Петя закрыл глаза и так четко, и ярко видит Наташину головку.
Вот она сидит, по обыкновению, у своего окна. Бледно-розовая занавеска и цветы касаются ее лица. И, как рама, оттеняют ее черные, как южная ночь, волосы, опускающиеся, как ласка, на низкий лоб. А в темную, черную южную ночь как сверкают звезды! Но разве можно сравнить их холодный, далекий блеск с близким и горячим искрящимся огнем Наташиных глаз?
О, как жарко смотрят эти глаза. Смотрят то открыто и смело, — и дрожат тогда счастьем длинные ресницы. То затуманятся, замлеют, прикроются ресницами и оттуда посылают свои искорки.
И тогда, точно горячие руки схватывают горло Пети и он летит вниз в пропасть, страшную и сладкую пропасть, от близости к которой такие же, как у Наташи в глазах, искорки, пронизывают все его тело, — и оно туманится и млеет, как Наташины глаза.
А губы… Что алее — румянец щек или краска этих губ?
Губы полные. Даже Зоя смеется над этими губами, и говорит, что это — «сальник», а не губы, и называет Наташу «губошлепом». Но Зоя — отвратительна. И отвратительны ее слова. И подло, нечестно, нечестно, нечестно вспоминать все Зоины гадости.
Но губы все-таки непомерно полные. Кажутся они такими, быть может, оттого, что ротик у Наташи крошечный, маленький, точно бутон розана.
И полные губы венчиком прикрывают белые зубы, правда, крупные, острые зубы. И от белой, сверкающей полоски зубов еще ярче вишневый цвет губ.
Губы, губы… Полные губы… Петя коснулся слегка один раз этого вишневого рая, — и горит на его тонких губах этот острый, пряный след и теперь. И сейчас, когда дразнящая память заставляет его вспоминать ту сладко промелькнувшую минуту, — точно красными углями прикоснулась чья-то волшебная рука к его устам, и они пылают, и их магнитом тянет к пламени Наташиных губ.
— Какой вы смешной, Петя! А кроме мамаши вы никого не любите?
Голос Наташи прозвучал после долгого молчания, и Петя с трудом проснулся от нежных очарований нежных воспоминаний.
Пришел в себя и обернулся.
Наташа, Наташа! Как горят ее звездно-яркие глаза, как алеет огонь ее щек и губ… Как быстро и смело дышит она, и стальная грудь как решительно и высоко подымает тонкий шелковый покров, — и как сладко видеть эту мягкую волну, колеблющуюся здесь, рядом, близко…
Прильнуть бы к волне устами… Прошептать бы сумасшедшие слова… Окунуться бы в бездну этого неизведанного счастья… Забыть все… и умереть, умереть… Как прекрасна смерть!
И глубоко вдохнув в себя липовый воздух, Петя, не думая и не сознавая, шепчет:
— Я люблю Наташу…
И невольно наклоняется он к ней и ищет воспаленными юными глазами ответа на свои дерзкие слова и видит раскрытые алые, как вишня, губы, сверкающие глаза и дрожащую волну стальной груди.
И в памяти чеканится недавний вечер, первый вечер после их знакомства…
То было на первый день Пасхи. Петя стоял у окна Наташиной комнаты и смущенно рассказывал ей, что делал он в этот день. Говорил бессвязно, краснея, путаясь. А Наташа серебряно смеялась и вдруг спросила: