Петя знал, что Наташа сидит у окна. Знал, что дома у нее — ежедневные бури и грозы. Отец и мать всю злобу и отчаяние своих разбитых надежд обрушивали на голову дочери и проклинали ее со всем пылом своего темперамента, со всею страстью своих, напуганных грехом Наташи, верующих душ.

С утра и до ночи шла пытка и мука. С утра и до ночи ждала Наташа того, кто вырвет ее из этого благочестивого ада. Но не было никого. Только изредка мелькала пред нею, и то издали, тонкая фигурка Пети в гимназической форме. Но и этот мальчик боится ее, избегает ее. Может быть, и его отравил поцелуй, тот первый поцелуй, который свел с ума и ее жениха.

Наташа вздрагивает судорогой ненависти и презрения. И видит, что вдали по двору быстро идет Петя, и размахивая ранцем, делает какие-то знаки своим сестрам.

Наташа вздохнула и провела тонким языком по своим губам.

Какой был чистый и безмятежный, ласковый и святой… тот поцелуй… на Пасху… здесь…

И заболело, и заныло сердце. Заплакала душа. И затосковала о чистом, о безгрешном. Хотелось броситься к ногам этого чистого и безгрешного, и омыть их слезами, осушить своими волосами, умастить маслом и благовониями. Но кто и где чистый и безгрешный?

Опускалось солнце, темнел день, рожденный в яркости и свете, над городом нависала свинцовая духота и давила она души людей.

И давила она душу Наташи и сухими глазами смотрела она на далекое небо и проклинала его.

А из комнаты неслись проклятия отца и матери, встречавших и провожавших день одними и теми же словами гнева и злобы на судьбу, на дочь, на людей.

Было невыносимо душно! Ты, небо, если ты хочешь, чтобы тебе верили, пошли в такую минуту людям свою грозу.

Пошли им очищающую и освежающую благодать своего высшего гнева и своих высших слез, для того, чтобы здесь, внизу, люди не теряли последней капли надежды и не выплакивали последней капли отчаяния…

И небо услышало.

Стал накрапывать мелкий дождь. В туманном небе ничего не было видно: ласка ли это неба или его гнев?

Была только ласка.

Дождь падал медленно медленными крошечными капельками. Сразу посвежело. Везде по двору застучали ставни окон. Открылись они, жадно вдыхая свежую влагу.

Дворник внизу прилаживал бочку, устанавливая ее под водосточной трубой. Суетились по двору кошки и мяукали весело-тревожно. Забегали ребятишки и точно по телеграфу посылали далекому небу свои восторженные крики. И, как кошки, бегали они и тревожились, и веселились своею наивною радостью.

А потом все стихло, угомонилось. Прошел дождь, оставил по себе запах пыли, немного освежил воздух, — и опять духота спустилась на землю, и сделалось еще тяжелее.

И Наташа, склонившись между цветов на подоконнике, тихо плакала и слезы эти, как только что прошедший дождь, не освежали и не принесли отрады.

А за слезами пришла тихая дрема, и кто-то сильный и красивый начал согревать ее озябшую душу, и кто-то начал шептать ей про победу далеких, как небо, грез на земле, кто-то звал ее, молил, требовал…

А за окном, — и уже в жизни — кто-то несмело и робко шептал:

— Наташа!

Наташа широко раскрыла глаза, вглядываясь в темноту и отыскивая там своего жданного…

Никого не было.

Голос же настойчиво шептал:

— Наташа!

И быстро наклонилась Наташа, взглянула во двор и на мгновенье отшатнулась, но сейчас же улыбнулась и громко — почти криком радостным и веселым, — приветствовала Петю.

— Петя, Петя!

И опять спустились ее черные волосы в черную тьму, заблистали глаза и она коснулась своими, теперь холодными щеками щеки Пети.

— Там есть скамья. Возьми ее, подвинь!

Петя быстро приставил скамью, взобрался на нее, — и вот он теперь лицом к лицу с Наташей, видит ее измученные глаза, похудевшее личико и по-прежнему сверкающие среди алой крови губ белоснежные зубы.

Он близко около нее, Наташи, гречаночки. Слова, как прежде… давно… тогда… умерли. Но он смотрит восторженно, чисто и светло на нее. И плакать готов от радости, видя ее среди цветов и бледно-розовой занавески… как тогда… как тогда…

— Петя, милый Петя! Только утро любви хорошо…

Белая рука, вся покрытая темным пушком, обвивает его шею. И наклоняет голову к груди. Кружевная, легкая кофточка — прозрачна и открыта. Петя чувствует нежно-мягкую грудь, и запах молодого, ароматного, как ландыш, тела. А другая рука мягко проводит по волосам и ласкает материнскою нежною лаской.

Но умер прежний, юный Петя. Спит его душа. Приятно ему и сладостно быть у нежной мягкой груди и пить ее ароматы и чувствовать, как чрез полные, белые чаши пробивается голос бьющегося сердца. И как бьются своим трепетом полные белые чаши. Но страсти уже нет. Умерла. И все это не то, что было…

И Петя отрывается от них, как от горького напитка, смотрит долго на Наташу и ее скорбные глаза и несмело говорит:

— Неужели все это правда, что говорят про вас?

Наташа опять обвивает его шею, обеими рукам прижимает к себе, точно Петя — младенец, которого надо кормить грудью, — и, склонившись к нему и обжигая его дыханием своим, шепчет:

— Все правда. И я даже хуже, чем ты знаешь…

И так застыли они, обнявшись. Оба без страсти, — такие близкие. Оба без любви, — такие горячие. Оба без ласки, — такие голодные.

Молчали они долго, как дети, наплакавшиеся и усталые.

Молчаливая ночь смотрела на них звездными глазами. И удивлялась.

VIII

Пришла и прошла осень. И много еще осеней прошло с тех пор.

Но на сердце Пети осталась навсегда одна унылая, печальная осень. Неизгладимая, бессмертная.

Проходила жизнь. Проходила любовь. Искрилась страсть. Были муки и радости. Было отчаяние и падения. Были высокие подъемы и ужасы крахов… Все было в жизни, все повторялось, все исчезало, чтобы с новою мукою родиться вновь.

Но не исчезали и не повторялись лишь эти последние минуты на первых ступенях жизни.

Остался навеки уголок в сердце, — и в этом маленьком уголке притаилась большая печаль с родной сестрой своей — тоской.

И обе эти сестры всегда помнят прекрасную гречанку и вызывают всегда в душе Пети образ этой женщины, разбившей себя у входа в храм жизни.

И обе сестры шепчут постоянно сердцу Пети:

— Береги сердце женщины…

Но сердца людей глухи. Когда они соприкасаются друг с другом, — они разбиваются, как хрупкий фарфор.

И сердце Пети не берегло чужого сердца.

Разбивались чужие сердца. Но и свое сердце, к концу жизни, оказалось грудой обломков.

Среди печальной и тоскливой осени жизни.

Грани сердца

I

…Легкокрылый смех быстро и нежно пьяневших женщин… Аромат оркестра… Музыка духов… Шепот шелка… Кружевные отсветы розовых тел… Болтливые искры обещающих глаз… Лгущие, как роза, и, как роза, красные уста, в молчании ткущие ткань несуществующего счастья… И в воздухе — тоска желаний, наивных и бесстыдных, стыдливых и наглых…

… Это была египетская ночь.

* * *

«В этом есть красота, — думал известный писатель Беженцев, сидя у „Яра“, — я так и начну этот рассказ завтра утром:

„Легкокрылый смех быстро и нежно пьяневших женщин“…»

И Беженцев, глотая уже теплое шампанское и ничего не видя вокруг, повторил несколько раз про себя начало своего нового рассказа, только что родившегося в весело трепетавших клетках мозга.

«В этом есть красота, и я опишу ее… воссоздам… и отдам людям»…

Цыганка Зоя прошуршала рядом шелковыми юбками, бросила магнитный взгляд на Беженцева и прошла близко около него — за пальмы, где, как голубые тени, мелькали стройные фигурки, настоящие статуэтки, женского венгерского хора.

И Беженцев ласково смотрел на Зою, долго провожал ее загоревшимися глазами и любовно следил за тонкой и изящной фигуркой цыганки, мелькавшей, как пятнистая гиена на голубом цветочном ковре…

Это хорошо сказано. Как бы не забыть. Пятнистая гиена среди голубых цветов…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: