А он видел, видел… Как чудо видел, и это чудо — у него в живой памяти сохранилось чеканно и стоит пред глазами в строго отлитых формах.
В дверь стучат.
— Иди обедать, Петечка…
Голос мамы звучит почему-то насмешливо. И почему-то сейчас же раздался веселый смех сестер.
Почему они смеются?
Петя неловко входит в столовую, и его встречает вторичный взрыв хохота.
— Садись, садись, Петя…
Сестры шалят и шутя забрасывают его салфетками.
Вдруг обозлившись, весь красный, Петя вскакивает и кричит надрывным голосом:
— Бросьте ваши глупые шутки!
И снова, и еще сильнее звенят смехом молодые женские голоса, и легкокрылый хохот весело замирает в комнате.
И сразу все замолчали и сделались серьезными. И молча обедали, но глазами, переглядываясь, смеялись. И смеялись молча их губы и лица, и брови. Смеялся, молча, казалось, и воздух.
И старшая Тоня вдруг рассеянно обронила:
— Ну, теперь гречаночке нашей не выйти замуж…
Опять брызнули струи хохота. А Петя немного растерялся, а затем, подумав, залился ярким румянцем… Наташа не выйдет замуж! Прогонит жениха! Какое счастье!
Пашута вытянула свою остренькую мордочку вперед, блеснула маленькими, лукавыми глазенками и прибавила:
— Зато Петя радуется. Может сделаться женихом.
И все опять засмеялись звонко и радостно. А Петя, оглядев всех сестер злогорящим взором, решил немедленно и твердо, что он их всех ненавидит.
— Отчего женихом, — возразила Тоня, — может быть, Петю пригласят крестным отцом.
И все опять засмеялись.
Долго молчавшая мать, наконец, прервала их смех резким замечанием.
Подавленный, ничего не понимая, вышел Петя из-за стола.
А поздно вечером, когда потухли огни в доме, Петя украдкой пробрался во двор и осторожно постучал в окно Зое.
Старуха тотчас высунулась из окна. Как темная яма, зиял ее беззубый рот и смотрел неподвижно неподвижный глаз в то время, как другой глаз щурился и подмигивал непристойно и распутно.
— Что тебе, Петя?
Петя показал двугривенный и кивнул ей головой. Быстро накинув грязный платок, выползла Зоя из кухни и, спускаясь по лестнице к Пете, издали уже скалила она десны и смеялась грязным смехом, колыхаясь отвислыми грудями и отвислым животом…
— Приспичило молодчику. Вижу, вижу.
И, принимая двугривенный, Зоя спокойно прибавила, хвастая:
— Эх, сколько двугривенных этаких получала я от женишка… Страсть…
— От какого жениха?
— От Наташиного. Бывало, постучит, как ты, в окно. А я сейчас к барышне. Тоже в спальню постучу. Ну, Наташа сейчас же шмыг из своей комнаты. В одной рубашке. Только платок на плечи успеет накинуть. И туда — в сарайчик.
Зоя показала рукой в глубину двора.
— А в сарайчике я им и постельку заранее приготовляла. В углу. Сена, а на сене матрасик. Тепло им там было.
— Что ты говоришь, Зоя!?
Зоя потянулась к Пете, и подмигивая, и хихикая, сладострастно провела рукой по его спине, потрепала по плечам и коснулась жесткой кожей рук, пахнувшей кухней, его горячего лица.
— Ишь, какой горячий. Будут тебя любить девки, будут. Да больно мал ты. Старухам только впору ты, а не девушкам. Ну, что же ты хочешь? Про Наташу узнать, про гречаночку?
Петя несвязно и сбиваясь начал говорить о том, что он хотел узнать о здоровье Наташи…
Но Зоя тотчас его прервала.
— Оставь ты глупости свои. Скажи прямо: понравилась девка? Приволокнуться хочешь? И опоздал, и рано. Опоздал, потому что Наташенька сегодня сбросила… Ну, был доктор. Вытащили там какой-то кусок ребенка… Чистили у нее. Скребли. Кричала она. Но все теперь обошлось и жару нет. Дней через шесть бульвар пойдет хвостом подметать. И тебя прихватит.
Петя схватил Зою крепко за руки.
— Ты врешь, змея!.. змея! Ты… врешь, сволочь старая… шкура… змея…
И он тряс ее дрожащими руками, а слезы лились из его глаз, непокорные и обильные. Лились и обессиливали его, — и он отпустил противные, пахнувшие кухней руки и отбросил от себя эту мертвую женщину с мертвым неподвижным глазом, со смрадными, как гниющее тело, речами.
Зоя оставалась спокойной. Шамкающие губы сделали попытку рассмеяться. И даже неподвижный и страшный глаз будто бы смеялся тоже. И Зоя спокойно отошла и точно в сторону бросила:
— Ну, и дурак же!
Петя затих. Сделалось ему больно и стыдно. И не знал он, что ему делать, что говорить. Хотелось убежать куда-нибудь далеко… В сад… где липы… К морю, где смеется, как смех Наташи, серебряная дорога лунного света… Убежать в рай, где целуются розовые лепестки.
А здесь хотелось только плакать. И было стыдно плакать.
Зоя опять коснулась его плеча и, подталкивая Петю, прошла с ним в глубину двора к сараю.
В темноте виднелись легкие бревенчатые стены. Но Петя ничего не мог разобрать в них. Какая-то груда, темная и безобразная.
Зоя заставила его присесть рядом с собой, на какой-то ступеньке.
— Ну, и дурак же ты, — повторила старуха. — Посмотрю я на тебя. И с лица ты хорош: кровь с молоком. Да и кровь играет. А ничего ты не понимаешь. Хуже бабы. Поучить, что ли, тебя?..
— Нет, Зоя, расскажи, как же это с Наташей? Я ведь, ей Богу, ничего не понимаю.
— Да, ничего, ничего-то ты не понимаешь. И я вот, когда девушкой была, тоже ничего не понимала. А ведь дочь-то я была барская, от дворянина. Мать экономкой, значит, была. А он, вьюнош, только училищу окончил, приехал в деревню — а сам красавец! — и шасть к матери через окно в комнату. А матери было уже тридцать. Стосковалась по любви-то. С мужиками было противно: барской жизни отведала. А баре-то на нее не заглядывались: некрасивая была, рыжая, только тело, как молоко.
Зоя помолчала, а Петя видел пред глазами белое тело, белую грудь и слышал шелест черного шелка.
— Ну, так вот влез в окно. Мать в крик, а сама рада-радешенька. Закрыл-то он своей рукой губы ей: не кричи, мол, — и начал целовать…
Петя вздохнул.
— Что вздыхаешь? Вспомнил, как Наташу в Пасху целовал? Видела все это я… Что ж, целуйтесь, думаю, на здоровье. Целовалась и я… Ох, как целовалась… У нас, в Ярославской-то губернии, не так целуются. И губы не этакие, как у вас, в проклятой Одессе. А сюда я попала из-за вашего же брата-мужчины. Сманил меня один тутошний. У нас проездом был. А сам — помощник капитана. Молодой. И усы длинные, длинные. И губы будто помазаны кровью. Ну, и бросил, подлец. И пошла я в прислуги. Мать-то умерла, а пить-есть надо было… Э-эх, малыш, ничего-то ты не понимаешь…
Петя сидел, съежившись в комочек.
— Так про Наташу тебе рассказать? Ладно. Родители у нее хорошие. Что и говорить — греки. Торгуют, и хорошо. Дела отличные. Только вот Наташа с тринадцати лет, поди, а может, и раньше, начала на мужчин заглядываться. Должно, натура такая. Бойкая она у нас. И язык длинный. Как увидит кого, покрасивее, дрожит вся: «Зоя, познакомься, да меня познакомь». И почала, да почала. Мужчины к ней, как мухи на мед. А один возьми да сдуру и сделай предложение. Хороший, правда, тоже из греков. Офицерскими вещами торгует. Ну, а Наташа-то — теперь уж ей семнадцать — обрадовалась. Коли жених, стесняться нечего. Стала виснуть на шею. Да так целоваться, что у меня в кухне посуда на полках дрожала. Ну, значит, и не вытерпела. Как-то раз слышу, крикнула громко Наташа. А потом все стихло… Ну, а потом вот в этом-то сарае и видались еженощно… Пока не обнаружилось все… Нашей бабе брюхо нагулять — раз плюнуть. Да ты что плачешь?
Петя плакал тихо и даже спокойно. Просто слезы лились, да исподтишка вздрагивал он. Было смутно и грязно на душе. Точно наступил кто-то на душу и раздавил ее. И, раздавивши, еще грязью облил.
Только через месяц увидел Петя «свою» гречаночку. Она выздоровела, встала с постели и все вечера просиживала у окна среди цветов у бледно-розовой занавески.
Был жаркий июль. Томительно душно было в городе. И томилась у окна Наташа, глядя на грязный двор и далекое чистое небо. И блестели печалью ее глаза, сухою, сдержанною, гордою печалью. И молча просиживала она у окна, точно поджидая сказочного принца, — а он дал зарок — не являться…