Лобазнов высморкался наземь и, вынув чистый, тщательно выутюженный платок, приложил его к носу.
— Это чтобы не пачкать, — пояснил он. — Стираю-то сам.
— Эх ты, Фома — горе от ума! — вздохнул Нагорный и, услышав команду, бросился к шлюпке.
— Саша, молоко прокипяти для Леночки! Да сам не забудь поесть! Там гуляш, чугунок, в газету завернутый, под подушкой! — крикнула из шлюпки женщина. Она уже была в светло-зеленом пальто; тулуп держал, перекинув через руку, офицер, оставшийся на берегу.
— Все будет хорошо! Не волнуйся, Аннушка! — ответил офицер и, сняв шапку, помахал на прощание жене. Он вспотел, и его цвета зрелой ржи волосы прилипли ко лбу.
Матросы так и звали эту женщину — Аннушкой. Устроили ее в каюте фельдшера Варенова. Когда Радову вели от трапа, поддерживая под руки, все увидели, какая она красивая. «Словно белая чайка!» — тепло сказал кто-то из матросов.
Шлюпку подняли и укрепили на кильблоках. Боцман доложил помощнику командира. Поливанов, уже отдохнувший, побритый и пахнущий «Шипром», курил трубку, навалившись грудью на обвес мостика.
— Хорошо, боцман, — кивнул Поливанов и скомандовал — По местам стоять, с якоря сниматься!
По кораблю рассыпалась звонкая дробь колоколов громкого боя. Личный состав занял места по авральному расписанию. Натужно зажужжала лебедка, выбирая якорную цепь.
Как всегда в это время, возле палубного якорного клюза стоял Юколов. Механик собирал для дочки всякую донную тварь: морских ежей, коньков, звездочек. Прилипнув к звеньям цепи, живность попадала на полубак и становилась добычей Юколова. Деревянная подушка, окаймляющая клюз, дымилась от трения. Но вот якорь, обмытый упругой струей из брандспойта, встал на место. Спущен флаг на флагштоке и поднят на гафеле.
Медленно, самым малым ходом корабль направился к выходу из бухты.
Чувство неудовлетворенности не покидало Нагорного. Он представлял себе встречу с Фомой совсем иначе, и вдруг — встретились! Другое дело солдат с кисетом махорки. Пройдет много лет, но будешь помнить и эти холмы, занесенные снегом, и рябую от мелкой волны бухту, отливающую холодным блеском серебра, и живое, человеческое слово…
Ветер словно ожидал их за мысом, чтобы с яростью наброситься на корабль. Хлесткие комья снежной крупы с силой охотничьего дробового заряда застучали по обшивке и палубе сторожевика. Большая волна била в левый борт, кренила корабль.
В момент большого крена, когда секунды кажутся особенно длинными, случилась беда: сорвало крепление тележки с глубинными бомбами. С угрожающим скрежетом многопудовая тележка покатилась по юту.
Моряки не растерялись, упершись в тележку спиной, ногами — в кнехт, боцман успел удержать ее от скольжения к борту. Три матроса подхватили тележку с краев, в то время как два других крепили ее на растяжках.
Все началось в эти минуты.
Матрос Лаушкин накрывал на стол в кают-компании к утреннему чаю, когда раздался первый, казалось, нечеловеческий крик… В привычном шуме двигателей крик этот прозвучал особенно неожиданно…
Не соображая, зачем он это делает, как был в одной белой куртке, Лаушкин бросился наверх. В несколько прыжков он одолел все три трапа и, ворвавшись без разрешения в ходовую рубку, задыхаясь, выпалил:
— Там… Женщина! Она кричит!.. Она так кричит!..
Командир понял состояние матроса и, обращаясь к помощнику, спокойно распорядился:
— Товарищ Девятов, спуститесь вниз.
Теперь крики женщины раздавались по всему офицерскому коридору, через равные промежутки времени.
Аннушку перенесли в кают-компанию. Фельдшер и санитар, скрывая растерянность, старались сделать для нее все, что могли.
Свободные от вахты матросы, встревоженные и молчаливые, сгрудились на трапах кубриков и в коридоре.
Сильная качка и приступ морской болезни, видимо, ускорили то, что случилось бы несколькими днями позже.
'Прошло два часа. В ходовую рубку вбежал улыбающийся матрос, посланный фельдшером из кают-компании. После его короткого доклада капитан-лейтенант Девятов открыл вахтенный журнал и, посмотрев на часы, сделал запись:
«15 марта. 9 час. 45 минут. Координаты 69°30′ северной широты и 33°32/ восточной долготы…»
Он отложил перо и задумался над тем, как избежать казенщины бездушных слов, и через всю страницу угловатым, как и он сам, почерком написал:
«ЧЕЛОВЕК РОДИЛСЯ!»
Такая запись в вахтенном журнале военного корабля казалась странной, но ее торжественно-эпический стиль отвечал настроению экипажа.
Прошло еще полчаса. Замполит Футоров спустился на верхнюю палубу. Фельдшер вышел из кают-компании и на молчаливый вопрос замполита ответил:
— Девочка. Большая, здоровая. А мать говорит: ждала мальчика и сшила голубые распашонки, теперь надо все приданое делать заново, розовое.
— Можно к ней зайти?
— В кают-компании прибрано, но… подождите минутку, товарищ капитан-лейтенант, сейчас я ее спрошу, хозяйку, — улыбнулся фельдшер и вышел. Вернулся он скоро и пригласил замполита в кают-компанию.
Аннушка была бледна, но на лице ее светилась счастливая, умиротворенная улыбка. Рядом с ней в составленных и связанных линем двух креслах лежал ребенок.
— Знаете, Аннушка, — сказал замполит, — в таких случаях не принято произносить длинных речей… Командир корабля, офицеры, старшины и матросы от всей души вас поздравляют с дочкой. Хотелось бы подарить вам большой букет весенних цветов, но цветов у нас нет. Поэтому вот вам, Аннушка, скромный подарок от всей команды в память о корабле, на котором вы дали жизнь вашему ребенку.
Замполит вынул из кармана миниатюрную модель корабля, искусно вырезанную из моржовой кости. Футоров всегда очень гордился этой моделью, сделанной для него старым корабельным мастером в Коргаевой Салме.
Аннушка взяла в руки кораблик и благодарно улыбнулась.
В дверях кают-компании толпились матросы во главе с боцманом. Сняв шапки, они стояли молча, словно в эти торжественные минуты им вручали ленточки бескозырок.
Так уж устроено человеческое сердце: не может оно жить без привязанностей.
Самой большой и сильной привязанностью команды «Вьюги» был горшочек с геранью. Когда боцман впервые принес этот горшочек и поставил на стол в старшинской каюте, матросы прозвали чахлый кустик «замухрышкой». Пришел в каюту механик, посмотрел на «замухрышку» и, покачав головой, сказал, что в каюте никогда не бывает солнца, и герань завянет, если не дать ей света. Тогда электрики раздобыли трехсотсвечовую лампу, соорудили из белой жести колпак-рефлектор и повесили над геранью. Так была решена солнечная проблема. Возникла новая трудность— удобрение. Кто-то из матросов вычитал в календаре, что удобрение можно с успехом заменить табачным пеплом. Тогда матросы поставили в гальюне банку из-под консервов «Язь в томате». В часы, когда матросы собирали в банку пепел, видимость в гальюне была ноль. Стоя впритык друг к другу в тесном помещении, моряки рассказывали байки и с длинных самокруток стряхивали в банку пепел. Чахлый кустик герани окреп, поднялся и зацвел. Матросы часто подходили к старшинской каюте посмотреть через открытую дверь на распустившуюся герань, и никто уже не называл этот красивый цветок «замухрышкой». Горшочек с геранью для каждого из них как-то связывался с далеким домом.
От дверей кают-компании, не сговариваясь, боцман и матросы решительно направились к старшинской каюте.
— Постойте, я сейчас! — крикнул старшина Хабарнов и, мигом слетав в кубрик, принес лист красивой мраморной бумаги.
Боцман завернул горшок в бумагу и бросил вокруг взгляд в поисках, чем можно было бы его перевязать.
Тогда старшина Басов достал из рундука бескозырку, снял с нее ленту и сказал:
— Возьмите, товарищ мичман, я скоро ухожу в запас.
Боцман взял ленту и перевязал цветочный горшочек.