«Гав-гав-гав!» — заметалась Дэля. Переполох, да и только.

Надя-копуша собиралась не менее четверти часа Тетки не отпустили ее без завтрака.

Пыхтел и рокотал трактор — путиловский «фордзон». Медленно на прицепе тащил поперек ржаного поля огромный комбайн, будто маленький козел вел в поводу слона. Чикали, срезая рожь, прицепленные к комбайну косилки. Шуршали механические грабли, загребая в нутро комбайна целые вороха колосьев. В самом комбайне ритмично постукивала молотилка, выбрасывала назад пустую солому — четыре молодухи едва успевали отгребать.

Сверху, из узкого жестяного раструба, непрерывным ручьем текло обмолоченное зерно. На двуконной телеге с высоким кузовом, застланным брезентом, четыре парня подставляли под хлебную струю мешки. Наполнив, проворно завязывали и сбрасывали на жнивье, как сытых поросят.

Мы разинули рты. Вот оно, чудо-юдо, Люськин «кымбайн» — и швец, и жнец, и на дуде игрец!

За штурвалом трактора — важный парень в голубой футболке. Рядом с ним — пионервожатая Катя Соловьева в красной косыночке.

Комбайном управляет пожилой дядька в синей рабочей блузе-толстовке. Глядит строго, зорко, как часовой с вышки.

Народу на поле — что на ярмарке. И шум как на ярмарке. Зрителей в пять раз больше, чем работающих.

Путаются под ногами мальчишки: галдят, свистят, орут. Не обращают внимания на тычки и подзатыльники.

— Господи Иисусе! — крестятся старушки. — Помилуй нас, грешных...

Судачат старики:

Кум, а божье ль это дело? Где ж это видано, чтоб этак над хлебушком изгаляться?..

Молчи, кум. Не нашего ума дело.

Гляди да помалкивай.

— Ах, шишок банный! Так и порет, так и шьет...

— А огрехи-то оставляет!..

- Ништо. Старухи серпами подберут.

Ковыляет по полю потный, счастливый председатель Михайловского колхоза. Смешит честной народ:

— Бабоньки, молодушки! Шевелись, мои душки! В шелка-бархаты разодену. Каждой по швейной машине куплю! Старушкам чайную отгрохаю!

Хохочут веселые бабы-молодухи, знают — у председателя в кармане блоха на аркане, а в Госбанке на колхозном счету пока ни гроша.

- Мужички, наддай! Ресторацию построю. Раковарню заведу. Пей от пуза пиво — закусывай раками!

— Ха-ха-ха-ха!

-О бес хромой зепает!

Будешь зепать. Одна ж эта чуда на весь район. Завтра уйдет—поминай как звали.

Подводы с тугими мешками идут в деревню обозом. В конских гривах — красные ленты, над дугами— флажки. Порожняком возвращаются вскачь. Молодежь поет новую песню про пятьдесят тракторов. Правда, трактор на поле пока только один, но все равно это похоже на небывалый праздник,

Я тычу Надю в бок:

— Гляди! Как на толоке!

Кто-то мне отвечает из зрителей:

Лучше, чем на толоке. Толоку сегодня собрали, а завтра ее уж нет. А колхоз — он. навсегда! Навечно.

Ври больше!

Молчи, контра!

И тут я увидела свою мать и на всякий случай спряталась за широкую спину какого-то бородатого деда.

Мать в синих шароварах, заправленных в русские сапоги, в белой блузке с закатанными рукавами, простоволосая, с брезентовым портфелем под мышкой легко шагала по жнивью, направляясь к комбайну. Лицо сердитое. (Хорошо, что я спряталась.) На ходу она вырвала с корнем пучок несжатых комбайном колосьев.

Рядом с моей матерью важно вышагивает молодой агроном Валентин Кузнецов. Тоже с портфелем. А чуть позади — секретарь райкома Федор Федотович Соловьев, Катин отец. За ним внук деда Козлова ведет в поводу четырех оседланных коней.

Толпа расступилась, пропуская начальство. Мать прошла в трех шагах, не заметив меня. Зато Валентин увидел и подмигнул веселым черным глазом. Я приложила палец ко рту: «Не выдавай!» Валентин улыбнулся и кивнул головой: «Не выдам».

Показывая рукой на огрехи, мать возмущенно говорила своим спутникам:

— Безобразие! Форменное безобразие!

Тракторист, заглушив мотор, легко спрыгнул на землю. Комбайнер тоже. И сейчас же Катя-вожатая проворно уселась на железный стульчик и положила маленькие смуглые руки на штурвал трактора. Завопили мальчишки:

Катя, заводи!

Заруливай!

Катя смеялась, отрицательно качала головой. А тракториста и комбайнера в три голоса распекало начальство. Недолго ругали. Вскочили в седла — ускакали.

Комбайн опять: хлоп-хлоп-хлоп! чик-чик-чик! — поехали... Запели колхозные девчата:

Ах, шарабан наш,

Давай же трогай!

К социализму прямой дорогой.

Люська-проныра первая пронюхала, что на футбольном поле комсомольцы поставили круглые качели— «гигантские шаги». В тот же день мы уже качались. Интересно. Сел верхом в веревочную петлю, бегом вокруг столба, потом ногами толчок — и в полет! Как-на планере.

— Дин, не зевай, собью! Чего висишь, как тряпка? Разбежись хорошенько.

И вдруг откуда ни возьмись мальчишка — долговязый, черный, кудрявый и грязный. Цоп за комель моей петли и рванул на себя, чуть наземь не уронил.

Слезай, приехали.

Тебе что, цыган, надо? — возмутилась я.

Ленька, отвяжись! — разом закричали мои подружки. Но он, обидно посмеиваясь, все-таки вытряхнул меня из петли. Тут мы все четверо на него и налетели. Свалили. Но Ленька сразу же вскочил на ноги и расшвырял нас, как котят. Надьке, все так же нахально посмеиваясь, дал хорошего пинка. Люську так крутанул за руку, что она взвизгнула и убежала. А нас с Динкой разбойник раскрутил и стукнул друг о друга лбами. У Динки над бровью сразу вырос рог, а у меня оказался фонарь под правым глазом. А самое обидное то, что, затеяв ссору, хулиган не стал кататься. Поглядел на нас с минуту, захохотал во все горло и ушел. Но нам было уже не до качелей. Надя прикладывала к ободранной коленке листы подорожника. Динка тихонечко охала, держась за свой рог. Я не чувствовала никакой боли, кроме тяжести в правом веке. Глаз закрывался сам по себе. Было обидно за Люськину трусость. Убежала. А если бы Ленька еще раз на нас ринулся? Как бы отбивались втроем? Ну погоди, дезертирка несчастная!..

Надь, кто такой этот Ленька? Откуда он взялся?— спросила я.

Да он тут почти что с рожденья живет. Второгодник. В каждом классе по два года сидит. Теперь будет с нами в пятом учиться.

Он сын просвирни Захарихи,— добавила Дина.— Да только он почти что как беспризорный. Захариха его с пяти лет не кормит. Вот Ленька и шныряет по садам да огородам. И на базаре промышляет.

Ворует, что ли?

Не ворует, а берет без спросу у торговок. Захочет есть — цоп огурец с прилавка, или творогу кусок, или ватрушку какую. Это, говорит, я конфискую в пользу бедняцкого класса. Но он не много берет, а так, чтобы поесть. Торговки привыкли. Не Леньку ругают, а Захариху. Раз даже сговорились и побили ее кошелками.

Мне вдруг ни с того ни с сего стало жалко беспризорного мальчишку, но злость за подбитый глаз еще не прошла, и я сказала:

Нахал из нахалов. Раз голодный — попроси. Кто откажет?

Как же, будет он просить — держи карман шире. Он гордый,— возразила Дина.

Мои тети не раз приглашали его обедать,— сказала Надя. — А он вместо спасиба им нагрубил. Я, говорит, не поп, чтобы ходить по приходу.

В детдом его надо отдать, раз он беспризорничает- — Я сама удивилась, что такая простая и дельная мысль пришла мне в голову,

Динка ехидно прищурилась:

— А то его не устраивали! Тебя, умницу, дожидались. И папа мой хлопотал, и Люськин отец, и Анна Тимофеевна — учительница наша. Раз пять его в Псковский детдом отвозили, а он побудет там недельку и опять тут как тут.

В этот вечер у нас ничего не клеилось — ни игры, ни озорство. Разошлись по домам рано. Молчаливые, понурые, побитые.

Тоня, увидев украшение под моим глазом, ехидно прищурилась:

Добегалась? Это с кем же ты кокнулась?

С кем кокнулась, с тем и стукнулась.

Ну и бесенок! Ох, девка, открутят тебе когда-нибудь голову на рукомойник.

Я отмалчивалась. Разве нашу Тоню переговоришь? Целый вечер я писала письма: бабушке и учителю Петру Петровичу. Совеем почти их забыла...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: