Несмотря на хорошую погоду, когда, по поговорке, день год кормит, последние единоличники с утра до позднего вечера толкутся под окнами районного земельного отдела. Спорят, кричат, что-то требуют, в азарте шмякают о землю праздничными картузами. Над ними верховодит старший сын исполкомовского кучера деда Козлова — Прокоп, мужик тускло-рыжий, некрасивый, сухопарый, как жердь.
Люди добрые, да что ж это такое деется! — дерет Прокоп глотку. — В раззор вводят хрестьянина! За хрип берут!..
Эй, Прокоп, уймись! — кричит ему с исполкомовского крыльца отец. — Уймись, смутьян посадский!
А иди ты, тятенька, к монаху под рубаху! — зло и не по-псковски неучтиво отвечает Прокоп родителю.— Помирать пора, а ты в мирские дела путаешься.
На Прокопа наезжает конем щеголеватый начальник милиции Чижов и тоже кричит на весь поселок:
— Прекрати агитацию, контра!
А вечером дед Козлов пьет у Тони чай и жалуется:
Пошла жизня сикось-накось. Брат на брата. И чего Прокоп ошалевает? Аль не хватает ему добра? Говорил, до скольких разов упреждал: «Пошто ты третьего коня заводишь? На кой он тебе ляд?» Куды там! Неслух нахратый. Кулака как есть изничтожаем, а он, мазурик, в кулаки прет...
Да,— соглашалась Тоня,— говорят, жаден ваш Прокоп...
— Уж так, доцка жаден, так жаден, дай волю — родных братьев да племяшей по миру пустит...
— В колхоз-то Прокоп так и не желает?
— И-и-и, милушка! Чтоб этакий-то нелюдим да с обчеством?: Скотину и ту в общественном стаде не пасет. Внучат на пастьбе замучил. Манюшку-внучку жалко. Пасла коров босиком —змея жиганула. Заговорила знахарка. По первости-то вроде бы ничего, а таперича болячка вспухла. На крик девчонка кричит.
Так в больницу надо!
Вот поди докажи ты этому анчибалу. Он сам себе доктор. Мазурик, пакляная голова. И в кого такой банный шишок уродился? Не иначе как божье наказание нам с покойной Федосьей за грехи наши. Веришь, Тонюшка, так я от всей этой смуты заморился, что почитай что умом тронулся. Приведение мне было. Господи помилуй и оборони!
Как так?
А вот так. Иду по базару вчерась, гляжу: за пивным ларем в закутке просвирня Захариха с кем-то стоит, шепчется. Пригляделся: Пашка Суханин из Русаков. Здорово, говорю, паря. А он этак неласково: «Катись, дед, а то глаза сломаешь». Пьяный, думаю. И только это я отошел шагов на двадцать, тут меня и озарило. Как же так, думаю, ведь Суханиных еще в позапрошлом году в Сибирь выслали. Богатейшие были кулаки — куды там... Откель же тут, думаю, Пашка мог взяться? Вернулся я — одна Захариха стоит, зубы скалит: «Какой Пашка? Ты, дед, бредишь аль в рай едешь?» Ведь вот до чего дошло.
Дедушка, а может, это все-таки был Пашка? — встревожилась Тоня.
Да ты что, доцка? До Сибири сколь тысяч верст...
Мог и сбежать.
Конечно, все могет быть. Если и убег, так посуди сама: на кой же ему ляд на люди лезть? Ведь тут его каждая собака знает.
—-И- все-таки вы сходили бы в милицию,— посоветовала Тоня.
— Ах, Тонюшка, не знаешь ты нашего Чижова. Ему скажи, он: «Докажи!» А чем я докажу? Вот то-то и оно. Вцепится, как репей в собачий хвост, рад не будешь. Уж такой командир, такой... спасу нет. Ему б как на фронте: вскочил на коня да и марш-марш на неприятеля. А тут тебе не фронт, а пожалуй, что и похлеще фронта. Ведь люди в районе всякие. Иной раз и облыжно на кого докажут, чтоб от настоящих мазуриков глаза отвести. Соображать надо. — Дед Козлов посверлил свой морщинистый висок заскорузлым пальцем.
Пока он жаловался на Прокопа да мыл кости начальнику милиции, я не прислушивалась, читала «Овода», которого мне принес библиотекарь Виталий Викентьевич. Но когда дед завел разговор о просвирне Захарихе, я насторожилась.
— Беженка она, Тон юшка. С гражданской войны тут у нас осела. С младенцем. Ох, доцка, не лежит у меня к ней душа! Не лежит, и все тут. Эта сатана в юбке, и тверезая и пьяная, завсегда себе на уме. Сейчас вот притихла, просвирня, а бывалочи, только с кулачьем и водилась...
Дед Козлов еще долго сплетничал. Тоня дважды доливала чайник. Про отца Аленки Чемодановой дед отозвался кратко:
— Из ехидной породы.
Когда дед Козлов, прикончив третий чайник, наконец ушел, неверующая Тоня перекрестилась:
— Дела твои, господи! Живи да оглядывайся. Смекай что к чему да на ус наматывай.
В тот же день я рассказала подругам все, что услышала.
Захариха — паразит, это точно! — сразу согласилась Люська. — А вот на товарища Чижова дед зря наговаривает. Его не любят за то, что он очень строгий. А вы знаете, какой Чижов? Он герой! Как Чапаев все равно.
Тьфу ты,—с досадой сплюнула Надя. — Сравнила! Один твой Чижов с белыми воевал, что ли?
И никакой он не мой! — огрызнулась Люська.— Чего придираетесь? Я просто за справедливость. Вот и все.
— А если за справедливость, то и говори по-справедливому,— рассудила Дина. — Надо бы все это рассказать Анне Тимофеевне. И про Пашку-кулака тоже...-
— Хватились!—присвистнула Люська. — Да Анна Тимофеевна в Крыму!
— Чего она там делает? — поинтересовалась я.
Девчонки ответили разом:
Рану старую лечит. Она же тоже воевала с белыми. На коне верхом ездила. Она была знаешь кем?
Сестрой милосердия?
Политпросвет-бойцом! — гордо выпалила Люська. — Вот какая у нас учительница. Но раз ее нет дома, пойдем к Кате-вожатой, ей расскажем.
Пусть идет Динка,— предлжила Надя. — Она пионерка — пусть с Катей и разговаривает. А нам Катя может и не поверить.
Я удивилась:
— А вы с Люськой разве не пионерки?
Надя покраснела по самые уши, видимо вспомнила что-то неприятное, и отрицательно покачала головой:
— Нас пока не приняли. Люську за плохие отметки, а меня за то, что в церковь на пасху с тетками ходила...
— Так вам и надо! — безжалостно изрекла я.
Дину мы ожидали недолго. Она сказала, что Катя ее внимательно выслушала и всех нас похвалила. И наказала никому не болтать. С тем мы и разошлись по домам.
Меня очень интересовало, как выглядит внутри Успенский собор, железные тяжелые двери которого были закрыты на пудовый замок. Что там в этом соборе: иконы, ризы или монашьи гробы черные? И страшновато и любопытно. Мои подружки тоже никогда в соборе не бывали. Люська-всезнайка сказала, что собор никогда не открывают потому, что он угрожает обрушиться. Что-то не верилось, чтобы такой толстый и крепкий на вид собор мог вдруг рухнуть. Спросила я об этом сторожа Ефремыча.
Эва что! — ухмыльнулся старик. — Триста лет с гаком простоял, сколь осад выдержал, а теперь ни с того ни с сего рухнет? Да ты знаешь ли, как в старину-то строили? Не то что теперича. Раствор для кирпичей на яйцах замешивали. Каменные ядра стены не пробивали, а ты — «ру-ух-нет...»
Ну и выдумщик,— не поверила Люська Ефремычу, когда я ей передала наш с ним разговор. — «На яйцах»! — передразнила она. — Это сколько же куриц надо, чтоб яиц накопить для такой громадины?
А оброк? — резонно возразила ей Надя. — Ты что же думаешь, крепостные крестьяне сами яйца ели?
Да мне-то что? — отмахнулась Люська, припертая к стенке. — Пусть хоть на сметане, хоть на сливне все ли равно? Давайте лучше подумаем, как туда попасть.
А попасть в собор можно было только через Ефремыча, иначе никак. И стали мы улещивать хромоногого сторожа. Чуть ли не каждый день приходили на Святую гору. Площадку вокруг собора чисто-начисто подметали, цветы на могиле поэта поливали, махоркой Ефремыча снабжали, газету ему читали— чего только не делали. Ефремыч был доволен. Но как только мы заикнулись о соборе, замахал руками точно крыльями:
— И не просите! Вы что ж, хотите места меня лишить? Да пронюхает начальство — враз мне по шапке дадут...
Так в собор мы бы и не попали, если б не Вовка Баранов, одноклассник моих подружек. Он отдыхал в деревне, а возвратившись, пристал к нашей компании. Вовка мне сразу понравился. Серьезный такой, рассудительный. Он посоветовал обратиться за помощью к библиотекарю. Виталий Викентьевич, .оказывается, возглавлял районную организацию воинствующих безбожников и частенько читал в клубе лекции о религии, и сотворении мира. Виталий Викентьевич назначил нам встречу у соборных дверей в воскресенье утром.