...Заскрежетал ржавый замок, надсадно взвизгнули проржавевшие петли. Железные скрипучие двери растворились медленно-медленно. На нас пахнуло сыростью, холодом, мышами и еще чем-то непонятным, давно отжившим. Мы враз присмирели. Торжественный голос Виталия Викентьевича под низкими сводами раздавался глухо, точно из-под земли:
— Сей собор-крепость возведен по указу самого царя Ивана Васильевича Грозного более трехсот пятидесяти лет назад...
Пусто и страшно было внутри заброшенного собора. Чадил огарок свечи в руке Ефремыча. По мокрым стенам и сводчатому потолку метались причудливые тени, ползали противные мокрицы-сороконожки, сновали огромные голенастые пауки. По углам валялся отслуживший хлам: непонятные железяки, битые черепки, иконы, тряпье и даже каменные мячики-снаряды.
Мы в полумраке жались друг к дружке и почти не слушали, что рассказывал библиотекарь.
Ну и что из того, что в узких кельях жили святые монахи в веригах? Ну и что, что они постились и писали святые книги, а спать ложились в черные гробы без подстилки? Это почему-то не трогало, не производило впечатления.
Вот здесь, на этом самом месте, стоял гроб с телом Александра Сергеевича. Здесь плакал его друг Александр Иванович Тургенев и безутешно рыдал дядька и камердинер поэта — Никита Тимофеевич Козлов... А жандармы торопили: скорей, скорей зарыть в землю прах мятежного поэта, скрыть от народа величайшую трагедию на земле...
Бедный наш Пушкин,— вырвалось у меня,— если бы он жил теперь...
— Если бы да кабы! — передразнил меня Вовка и вздохнул так, что чуть свечку в руке Ефремыча ие задул.
На обратном пути Ефремыч ударил здоровой ногой в низенькую железную плотно закрытую, дверь — по собору пошли гулы, под потолком загрохотало эхо.
Вот она где, самая-то страсть,— сказал сторож.— Подвалы монастырские. Там в старину людей, что ведмедей, на цепях морили...
Может, сходим?.. — нерешительно предложила я.
Ефремыч по своей привычке замахал руками:
— Не, не, не! Упаси бог. Вот туда уж воистину нельзя. Не велено.
На улице ликовал лучезарный, безветренный день. Солнечные лучи ласкали белый обелиск, мягким светом дробились на черном цоколе памятника в тысячу зеркальных зайчиков, резвились в буйной зелени, скакали наперегонки по каменным ступеням, играли в пятнашки на цветочной клумбе у клуба. Замерли вековые липы, как бессменные часовые в почетном карауле,— ни одна веточка не колыхнется. Притихли, спрятавшись в гнезда, разомлевшие от тепла грачи. Прозрачными дрожащими столбами струился над прогретой землей воздух.
Снизу доносился неясный шум базара. Ссорясь у «гигантских шагов», кричали мальчишки на футбольном поле.
Виталий Викентьевич, по своему обыкновению подвывая, продекламировал:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть...
Мы вежливо поблагодарили и сторожа и Виталия Викентьевича и собрались уходить, но сторож нас задержал.
Вот что,— нерешительно начал он,— это самое... Вы в лес теперича одни, без больших, не ходите. Неладно у нас в поселке. Сегодня на заре почту из лесу обстреляли. Хорошо — кони добрые вынесли, а то бы быть беде неминучей.
То есть как это обстреляли? — удивился Виталий Викентьевич. — Нападение на почту? В наше время? Да кто же это осмелился?
Ищи-свищи,— усмехнулся сторож. — К утреннему поезду норовила почта поспеть, да только выскочила за поселок, тут и жиганули из обрезов. Поговаривают, что на базаре Пашку Суханина видели...
«Так вот оно что? — подумала я. — Значит, деду Козлову не померещилось!..»
— Да зачем же было нападать на почту? — недоумевала Надя. — Кому интересны чужие письма?..
—: Смотрите на эту умницу, — съязвила Люська.— Письма! Не письма, а деньги нужны были бандитам!
— А это как сказать,— ухмыльнулся сторож Ефремыч.— Может, деньги, а может, и другое что. Почтарь-то, что почту к поезду возит, за милую душу раскулачивал мироедов. Хотя бы тех лее самых Суханиных.
— Так вы думаете, это месть? — удивленно приподнял кустистые брови Виталий Викентьевич.
Отколь мне знать, что у супостатов было на уме? Я говорю, что от людей слышал. Ты вот что,— обратился он ко мне. — Скажи своей мамке, чтоб не ездила без провожатого. Мало ли что. Береженого бог бережет.
Так она меня и послушает! — пожала я плечами.
Ну так няньке своей шумни. Скажи, Ефремыч наказывал.
Ефремыч, мне кажется, вы преувеличиваете опасность,— не совсем уверенно сказал Виталий Викентьевич.— Если даже Пашка сбежал с места поселения, что он один может сделать?
Один? — возразил Ефремыч. — А откель это известно, что он один? Может, их там в лесу собралась целая шайка-лейка. Господи ты боже милостивый! Не дадут людям пожить спокойно. И что же это такое деется?
Ничего особенного,— отозвался Виталий Викентьевич.— Классовая борьба, Ефремыч.
Боролись, боролись, сколь кровищи спустили,— возмутился сторож. — Когда ж конец-то этому?
А конца пока не видно. Слыхали, как комсомольцы наши поют? «И бой до тех пор не затихнет, покуда всюду свет не вспыхнет...»
На крыльце своего дома я столкнулась носом к носу с Ленькой Захаровым. Даже испугаться не успела. Ленька насмешливо прищурился и забавно хрюкнул по-поросячьи, видимо намекая на мой курносый нос. И тут же бочком проскользнул в комнату Ходи-китайца. Я подумала: «"Что хулигану надо от нашего Ходи? Не стащил бы чего-нибудь. Дома ли Стеша?» И тут из своих дверей вышла Стеша с сумкой-кошелкой.
Стеша, зачем это Захарихин сын к вам пошел?
Ходя его учит барабанить. В лес сейчас уйдут с барабаном.
Так ведь он же хулиган и второгодник! Это он мне дал в глаз. Помнишь? Скажи Ходе, чтоб не учил. Ладно?
Ладно, однако. Не скажу. Я его подеру за волосья маленько. Не будет, однако, больше в глаз стукать.
На пороге кухни меня встретила Тоня^
— Сбегай за агрономом Валентином... Да чтоб не копался. Одна нога там, другая — здесь. Скажи, Анастасия Дмитриевна требует по срочному делу.
Валентин жил в холостяцком, неуютном общежитии. На обеденном хромоногом столе он гладил выходные синие брюки, взбрызгивая их водой из ковшика, и что-то мурлыкал себе под нос.
Идем скорее к нам. Зовут по Срочному делу.
По какому делу? — Валентин мотал в воздухе горячим утюгом, как маятником. — На сегодня дела кончились. В кино вот собираюсь. Как думаешь, Тоня пойдет, если приглашу?
Я поддразнила:
Пойдет, да только не с тобой.
Цыц, малявка!— засмеялся Валентин. — Цыц, козявка! А то заброшу на шкаф — кукуй всю ночь.— Он начал надевать брюки, исходящие паром. Поправляя пальцем острую, как лезвие бритвы, Складку, сокрушался:
Думал, успеют отвисеться, а теперь все труды насмарку. Что гладил, что нет — враз сомнутся...
Хорош и так.
Много ты, курносейка, понимаешь. —Посмеиваясь, Валентин вытащил из-под кровати брезентовые - ссохшиеся баретки. — Принеси из кухни зубной порошок. Сейчас я их почищу и пойдем.
Как же, есть у меня время ждать. Пошли. Сказано срочно,— значит, срочно.
Ишь ты командир! — ухмыльнулся молодой агроном и баретки чистить не стал, морщась, с трудом натянул на ноги. Я мельком подумала: «А ведь он красивей Пети-футболиста». А Валентин и в самом деле был видным парнем, и девчата на него заглядывались. Большой, крутоплечий, кареглазый и кудрявый, как негр. А зубы до того белы, что отливают голубизной. И всегда он в хорошем настроении, всегда подшучивает и смеется.
Увидев Тоню, Валентин дурашливо запел вполголоса:
Меланья, Меланья, голубка моя,
Когда же я снова увижу тебя?..
— Ужо будет тебе Меланья! — голосом, не предвещающим ничего хорошего, пообещала Тоня. Пропустив Валентина в комнату, она плотно захлопнула за ним дверь.
За дверью сразу же заспорили.
Она приехала? — спросила я Тоню.
Та нахмурилась:
Кто это «она»?
А ты что, не знаешь?
Я-то знаю. А вот знаешь ли ты, что ты невоспитанная, неблагодарная девчонка! Ведь это же срам: никак не называет родную мать! Даже чужие люди дивятся. У тебя что, язык не поворачивается сказать «мама»?