— Во!—сказал дед Козлов. — Легок шишок на помине. Тарантасиха евонная во весь рот зепает. Найдет — отволтузит. Ну и короста! Заездила бедолагу. Да садись, тебе говорят!

Неожиданный гость нерешительно уселся на кругляш и принял от Тони тарелку. Руки его тряслись, суп лился через край. Он с такой жадностью набросился на еду, что мама сказала:

Тоня, дай ему еще чего-нибудь...

Федь-ка! Па-ра-зит!.. Ужо погоди!..

Я выглянула в окно и расхохоталась. Стоит под каштаном круглая краснорожая баба. Руки в боки. И глядит на окна нашей квартиры. Вылитая пивная бочка на свиных ножках. Нос как пятачок. Глаза — луковицы. Капот засаленный. Никогда я таких не видела.

— Федька! Черт!..

Чего ты лаешься? — спросила я бабу. — Нету у нас Федьки.

А не врешь? — Баба погрозила мне коротким пальцем. — Гляди у меня!..

Зина, отойди от окна! — приказала мама. — И почему ты так разговариваешь с незнакомой женщиной? Разве тебя не учили, что всем взрослым надо говорить «вы»? Ведь ты же школьница. Стыдись!

Я опять надулась. Не люблю, когда отчитывают, да еще при всех. Заступился ласковый дед Козлов:

— Э, полно, Настя Митревна. Какая ж она женщина? Да это сатана в юбке, истинное слово, сатана!

Вадька опять подбирался к сахарнице, где еще оставалось несколько кусочков сахару. Тоня погрозила ему пальцем:

— Дорвался? И чего трешься между взрослыми? Шел бы во двор. Погуляй около дома.

Я обиделась:

Ему небось можно, а мне нельзя?

И тебе можно,— смилостивилась Товя.— Но только со двора никуда. Ни шагу!

Вышла я на улицу. Поглядела со стороны на свой дом. Старый-престарый, некрасивый и пузатый, как комод. Доски обшивки над вторым этажом рассохлись и выпирают наружу, как серые тощие ребра. Окна косые. Печные трубы на ржавой крыше съехали набекрень: одна вправо, другая влево.

Шумно в доме. Слово скажешь — гул идет по всем углам. Дверь хлопнет — как пушка выстрелит. А народу в доме — и не сосчитать. Не молчат же люди — разговаривают. Вот и нет ни минуты тишины. И кажется мне, что это не дом, а корабль, натужно гудящий на сизых волнах.

Не нравится мне дом. Хуже б надо, да нельзя. Но я себя утешаю: «Хорошо, что комнаты на втором этаже. Выше всегда же лучше».

Теперь я гляжу не на дом, а на заманчивую Святую гору. Стоит над горой неумолчный птичий грай. Грачи ссорятся с нахальными галками. Кипит птичья драка — только перья в воздухе кружатся.

Хочется мне сбегать на Святую гору. Это ж близко— рукой, подать, но боязно одной. Все-таки место новое, незнакомое. Вот если бы с кем-нибудь вдвоем...

И тут я увидела девчонку. Стоит девчонка в трех шагах и глазеет на меня. Узколицая, зеленоглазая, худющая, что ящерка. Волосы у девчонки белые, брови и ресницы тоже белые. И платье белое, с оборками. Коротюсенькое. А ноги длинные, журавлиные. Чудно!

Как тебя зовут? — спросила я.

Аленушка,— чуть слышно ответила девочка с журавлиными ногами.

Аленушка... Аленушка... Это Алена, что ли?

Нет. Просто Аленушка.

Ладно. Давай водиться. Я — Зинка.

Давай. Ты где живешь?

Я ткнула пальцем в свой серый пузатый дом.

— Ой,— удивилась Аленка,— и я тут живу! Вон наши окна. Правда, у нас занавески красивее всех?

Я мельком взглянула на Аленкины окна и кивнула головой в знак согласия. Ничего не попишешь. Занавески тюлевые, белыми розанами. А на подоконниках красные герани цветут. Красиво. У нас дома пока нет ни занавесок, ни гераней. Но сдаваться мне не хочется.

Зато я выше тебя живу! Мне все видно, а тебе нет. Вот.

А у нас... А у нас... змея в коридор приползла! — выпаливает Аленка и торжествующе глядит на меня зелеными глазами.

Врешь!

Честное благородное! Змея-медянка. У кого хочешь спроси. Ее Федька Погореловский убил. Мы с мамочкой ужасно кричали...

Чего это вы? Ай жиганула?

Нет, не ужалила. Но страшно же! Она вон какая была. — Аленка раскидывает свои руки-палочки.

Я снисходительно усмехаюсь:

Эка невидаль — змея в сенях. Когда я была маленькая, к нам волк на подворье забежал, и то ничего.

А вот и неправда!

Приедет моя бабушка — спросишь. Волк-волчище, серый хвостище. Схватил собаку Розку и сожрал. Один ошейник оставил. Мы потом Полкана завели. Дедушка с ним на зайцев охотился.

И много у вас волков?

Да у нас их и вовсе нет. Потому как сторона безлесая. А это шальной забежал. Издалека. Из Алехиного бора. Облава там была. Вот они и разбежались.

Аленка глядит мне прямо в рот, и, как в ознобе, подрагивают ее худенькие плечи. Взяв верх, я меняю тему:

Сбегаем на Святую гору?

А чего там хорошего? — капризно выпячивает Аленка нижнюю бледную губу.

Там же могила Пушкина!

— Ну и что же,— тянет Аленка. Я возмущаюсь:

Как это «что же»? Пушкин же! Пойдем! Мы быстро...

Нель-зя-а-а. Сегодня базарный день. Там мужики и бабы... (Ну и противный же голос у этой Аленки!)

Чего они, торгуют там, что ли?

Не-е-т. Постоят и уйдут.

Так нам-то что?

Мамочка не разрешает. Она не любит деревенских. Они гря-зны-е...

Этого я никак не ожидала. С минуту стою неподвижно и чувствую, как горят мои уши. В запальчивости кричу:

Дура твоя мамочка! Колдунья!

А я вот скажу мамочке, как ты ее ругаешь! Все скажу!..

А я тебе кота за пазуху посажу! Кот будет вякать, а ты плакать.

А я... а я... Я с тобой не играю! Ты плохая девочка!

И я с тобой не вожусь! Журавлиха долговязая.

Мама с утра ушла представляться своему новому начальству. Вернулась домой к обеду. Сердитая. Сказала Тоне:

— Ах как меня плохо встретили!.. Послушалась тебя, вырядилась, как на гулянье, а надо было надеть скромный костюм. Ведь по платью встречают. Барынькой вот обозвали...

И рассказала, как было дело.

Председатель райисполкома, человек немолодой и, по всей видимости, нездоровый, прочитав мамины бумаги, вдруг побагровел сразу от шеи до самой лысины.

— Э, барышня. Это самое... Э-э-э... Тут какое-то недоразумение. Согласно телеграмме из области, мы ожидаем старшего агронома Хоботова. Мужчину...

Это ошибка,— с достоинством возразила мама. — Агроном Хоботова — я.

Возможно, возможно. Но... это самое... э-э-э... Женщина не мужчина... Согласитесь... — Председатель запутался. Он вытер огромным носовым платком вспотевший лоб и с неприязнью уставился на модные мамины сандалеты. Потом хмурый взгляд председателя скользнул по ее белому с филейными прошивками платью и застыл на соломенной шляпке. Мать моя чувствовала себя как на раскаленной, сковородке.,

В дверь председательского кабинета постучали:

Иван Иванович, к тебе можно? — Не дождавшись ответа, вошел мужчина средних лет, в синей сатиновой толстовке, в кирзовых сапогах. Черный, как цыган. До того буйноволосый — глаз не видно. Тоже уставился на маму. Председатель ему язвительно:

Прошу, Егор Петрович, любить и жаловать. Старший агроном Хоботова.

Егор Петрович почесал карандашом кустистую бровь:

Эва что! Нам только этого и не хватало. Да вы, милая, на первой же сходке такого наслушаетесь, что валерьянкой, извините, отпаивать придется!

До сходки еще надо добраться,— буркнул председатель, сворачивая «козью ножку».

Вот именно,— подхватил Егор Петрович. — Где пешком, где верхом.

Ну что ж? И я могу и пешком, и верхом! — храбро заявила мама.

Верим,— насмешливо улыбаясь, согласился Егор Петрович. — Но дороги-то наши — не манеж. Извините-с.

Тогда она встала, неловко отшвырнув стул. Чтобы унять дрожь пальцев, теребила замок сумочки. Тонким от обиды голосом спросила:

— Что же это такое, товарищи? Вас не интересуют ни мои знания, ни возможности, и вообще вы говорите совсем не о том! Я приехала с самыми серьезными намерениями. Семью перевезла. А вы... вы...— Боясь расплакаться, выскочила за дверь. Услышала брюзгливьш голос председателя?

— Э, брось, Егор Петрович, не ко- двору нам барынька...

Тогда она рванула дверь и, стоя яа пороге, гневно сказала:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: