— Если их тебе дадут, эти две минуты.
— Из тебя постепенно вырабатывается хороший конспиратор.
— К сожалению, не могу сказать того же о тебе.
— Ты преувеличиваешь. Помнишь, как я запутал следы после освобождения из ссылки? Полицмейстер искал полгода, насилу нашел.
— Он мог позволить себе такую роскошь. Тогда от тебя требовалась лишь подписка, что ты не станешь поселяться в столицах.
— Можешь мне верить, что у нас все в порядке. Они ничего не найдут.
— Мне мало верить. Я хочу знать. Для всех, и для организации в том числе, лучше, если я буду знать, что спрятано у нас в доме. Наконец, это только справедливо.
— Конечно.
— Оружие?
— Один мой револьвер. Я имею на это право. И вообще его никто никогда не найдет.
— Хорошо. Пусть будет так. Что еще?
— Еще деньги, но на них нет ни фамилий, ни адресов.
— А подписные листы?
— Какие еще подписные листы?
— Не делай из меня дурочку, Райнис! Если есть деньги, должны быть и подписные листы. Значит, ты по-прежнему казначей. Как тогда в «Диенас лапа»?[2]
— В некотором роде. Но деньги, которые у нас, — это не партийная касса. Они предназначены для покупки оружия. Как видишь, я ничего от тебя не скрываю. А теперь ответь мне: как ты узнала о провокаторе? От кого?
— Просто догадалась.
— Так не бывает.
— Будь хоть раз в жизни серьезным. Неужели у вас некому заниматься мелкой черновой работой? Почему они не берегут тебя? Не ради меня, не ради тебя, ради них самих, ради дела?! Ты поэт, Райнис, прежде всего ты поэт, и революции твой дар нужен больше, чем несколько жалких винтовок, которые вы купите. Это же, наконец, неразумно. Не по-хозяйски. Или я не права?
— Я не знаю, что в данную минуту нужнее для революции — винтовки или же песни, но зато с уверенностью могу сказать, что необходимо мне лично. И это, как ты выразилась, мелкая черновая работа. На большее я просто не гожусь. Делаю, что могу: собираю деньги на оружие, собираю людей, способных его носить.
— Страшное заблуждение! Упрямая слепота! Откуда в тебе это смирение, Янис? Ты певец революции, ее трибун! Разве не ты познакомил с марксизмом всю Латвию? Не ты отстаивал в газете интересы рабочих? Просвещал, убеждал, призывал? Конечно, некоторые завистники постарались оттеснить тебя на вторые роли, но ты ведь не перестал быть Райнисом! Ты — Райнис, и этим все сказано. Твои песни поют на маевках. Так побереги же себя сам для грядущего торжества, если это невдомек твоим неразумным товарищам, ослепленным мелочным сиюминутным мельтешением. Ну что, скажи мне, что значат на весах истории пять, десять, даже сто винтовок?
— Это очень весомый вклад. Только не волнуйся, лучше спокойно попробуй во всем разобраться. Ты поймешь, я в этом уверен. Нас много по всей России, мы очень большая сила. И если каждый из нас достанет не десять и даже не пять, а всего лишь одну-единственную винтовку, то все мы будем вооружены. Революция не делается голыми руками, и свобода не приходит сама собой, как янов день.
— Ясно и просто, как в хрестоматии. Но, невзирая на всю убедительность твоих азбучных истин, я не могу постичь, почему революционный поэт должен растрачивать себя по пустякам?
— Во-первых, не по пустякам, здесь все одинаково нужно, одинаково важно, во-вторых, я ничего не должен, постарайся осознать это, ничего! Просто я иначе не могу. Без личной причастности к организации… Короче говоря, поэт революции должен быть как минимум и революционером тоже.
— Революционером? Кто же возражает? Ты и есть революционер и всегда им был. Но формы участия в движении могут быть разными. Ты пропагандист, агитатор, мыслитель. Разве этого мало? Зачем обязательно копаться…
— В земле, ты хочешь сказать? — Он ласково коснулся ее плеча, и она прижалась к его руке горячей, раскрасневшейся от волнения щекой. — Не говори так, не надо…
— Береги себя, Янис. Не рискуй понапрасну головой. Я устала спорить, но ты ни в чем, понимаешь, ни в чем меня не разубедил.
— Отложим до следующего раза. А сейчас пошли варить грог! Мне понадобятся лимон, головка сахару и специи. Я сготовлю настоящий пиратский грог, от которого кровь забурлит в жилах, захочется смеяться и петь. Я подхвачу тебя на руки и унесу в сосны, смотреть, как раскачивается к ночи море.
— И бросишься вместе со мной с обрыва, чтобы утонуть в пучине, как Лачплесис.
— Глупенькая. — Он нетерпеливо переодевался, готовясь лезть в погреб за красным вином. — Однако мне надобно еще перебелить монолог Спидолы. Я сейчас, быстро. — Он подхватил с кушетки свои карандашные записи. — Пусть Анета пока приготовит ванильные палочки и корицу… Одну секунду!..
Нет, Ригу я никому не отдам! Ее стены и башни, сложенные из валунов. С ними невозможно расстаться, настолько они прекрасны. В их угрюмой тени долго не наступает утро, медленно гниют прошлогодние снега и, не имея сил отлететь от земли, колышутся над могилами тени. Слишком много под старыми мостовыми костей. Безвестные ливы, земгалы и курши, эсты, литовцы, поляки и, конечно, тевтоны, пришедшие на эту землю с мечом. Стоит только копнуть, и обнаружатся проржавевшие латы, съеденные грунтовой водой мечи, наконечники копий. Здесь всюду лежат каменные топоры — громовые стрелы языческих древних богов, ожерелья и шейные гривны, костяные иглы, подвески, пронизки из камня и браслеты из вечной незеленеющей бронзы. Это седая, пережившая свою память земля. Она забыла, откуда попали в нее кресты за тысячу лет до тевтонских епископов и фибулы со знаком солнцеворота, перенесенным через пространство и время с могильников Индии и Ирана. Все тут перемешалось: пластины с тамгой Чингисхана, латинские крестики, бляшки с трезубцем Ярослава Мудрого и клады викингов, где собрано серебро со всего света. Говорят, в янов день можно расслышать нежный подземный звон. То звенят цехины, талеры, дублоны, таньги, марки, кроны и, конечно, рублевики с профилем обожаемого монарха Николая Романова, которого почитают в народе за великую мудрость. Пусть сказки не более чем сказки, а поверья — всего лишь поверья, хотя они и одинаковы у разных народов. Зацветет папоротник в колдовскую янову ночь, и цветок его неуловимый снимет заклятья с кладов земли. Но красные лепестки не развяжут темного заклятья. Притаились до срока в вересковом торфу, в галечном моренном песке зубы дракона. Не сгинули злобные семена и дадут еще страшные всходы, когда кровь прольется, чтобы напитать красные жилки кленовых листочков, рябиновую гроздь и темный шиповник под рыцарской башней. Иль это ошибка? Святая праведная кровь сама падет, как семя? И прорастет оно колосом гнева, обернется всеочистительной бурей?
Плиекшан потянулся к перу. Ему не терпелось уже чернилами, начисто, переписать текст. Словно судьба Риги, а может быть, и судьба мира решалась в эту минуту в маленькой дачке под скрипящими соснами. «Посевы крови», «посевы бури» — промелькнули невысказанные слова и затерялись до срока в непостижимых глубинах памяти. Остался только прекрасный город, который нельзя было отдать никому.
ГЛАВА 2
Все кончается здесь, у этого входа. Иоанн Креститель с собственной головой в руках и Саломея с блюдом, на которое вот-вот швырнут эту усекновенную голову.
Холодная тень. Беспросветный провал. Словно нисхождение в склеп. Плененное время чахнет в плитах, намертво скрепленных известковым раствором. Двое бенедиктинцев, выбрив напоследок тонзуры, добровольно ушли в этот камень. И стучат их сердца век за веком, сотрясая стрельчатые арки и своды Иоанновой церкви.
Только самообман это. Немы мертвые камни. Давным-давно истлел под плитами приор капитула, вещавший латинскую проповедь в рупор, подведенный к каменным маскам. И вот уже скоро четыреста лет, как изгнали из города бенедиктинское братство. Время не стоит на месте. Даже окурок, который сунули в каменный рот господа гимназисты в прошлый сочельник, и тот совсем почернел от пыли. «Мемфис», кажется? О-го-го! Полтинник за десяток! Шикует золотая молодежь.
2
«Ежедневный листок» (латыш.).