— Да, Петерис! — по-своему понял его Плиекшан. — Рига! Не было случая, чтобы я не вспомнил, бродя по ее пленительным улицам, наши прогулки, книжную лавку Кюммеля, мартовское пиво на Бастионной горке… Про газету я уж не говорю. Это во мне до конца. Оттого и сердце болит.
— Кстати, о газете, Янис. Я привез сентябрьский номер «Пролетария» с ленинской статьей. Владимир Ильич расценивает штурм тюрьмы как начало действий отрядов революционной армии. Рижан это очень обрадует. В статье так и сказано: «Привет героям революционного рижского отряда! Пусть послужит успех их ободрением и образчиком для социал-демократических рабочих во всей России». Конечно, такие слова не для теперешней «Диенас лапа». Не та стала…
— Не та, Петерис. По-своему она очень мила, наша добрая старушка, и без устали печется о народном благополучии, прогрессе и просвещении. Она почти не изменилась, разве что стала чуточку респектабельнее, терпимее.
— Ты прав. Это время необратимо переменилось. Всюду признаки близкой революции. Жаль, что нынешние редакторы ничего не заметили.
— «Ничего», пожалуй, чересчур сильно сказано, но, безусловно, нынешняя газета больше подходит для курсисток, чем для боевиков… Долго ты намерен торчать в своем Витебске? Торопись, события надвигаются!
— Ты говоришь о Витебске, словно о необитаемом острове. И, между прочим, я все еще отбываю ссылку.
— Прости, я другое имел в виду… Я слишком рвусь в Ригу, Петерис! Нас подхватил яростный вихрь. Все живут в нетерпеливом ожидании радостного праздника. Временами мне самому стыдно за такое почти по-детски счастливое состояние. Но оно совершенно естественно для свободного человека. Ты спросил, почему я без чемоданов? Мне не терпится, у меня чешутся руки! Едва стало известно, что друзья приготовили конспиративную квартиру, как я сразу сорвался с места!
— А как же Эльза?
— Она приедет потом.
— Завидую тебе, Янис. Ты так непосредственно, так эмоционально живешь. Но в яркости чувств таится и опасность. Людям искусства присуще увлекаться, принимать желаемое за действительное. Тебе не кажется, что поэтам вообще свойственно гнаться за цветными миражами?
— Не путай поэтов с дураками, Петерис.
— Боже меня упаси, — в притворном ужасе Стучка закрыл руками лицо. — Но артисты — ты сам назвал свое ощущение детским — как бабочки: часто летят на неверный огонь, легко поддаются чуждым влияниям.
— Калныней, например? Или ты об Аспазии подумал, Петерис?
— Я никого не имел в виду конкретно. И вообще не о тебе идет речь.
— Так ли, Параграф? Мы давно знаем друг друга. Как говорится, бывали в переделках. Я же знаю тебя как облупленного! Создается впечатление, что ты ожидаешь от меня какого-то промаха. Почему? На каком основании?
— Я боюсь романтики, Янис. Она хороша в семнадцать лет. Революция — это работа, которую надо делать методично, уверенно, без аффектации. Повторяю, речь идет не о тебе. Ты — поэт, и этим все сказано. Больше того, я упрекаю себя, что своевременно не оценил твой удивительный дар. Но талант предполагает особую ответственность. Люди, мнением которых я дорожу, называют тебя рупором нашей революции…
— Говори яснее, — нахмурился Плиекшан. — Я перестал понимать тебя.
— Мы слишком давно не говорили по душам, Янис.
— Это не довод. Что тебя тревожит конкретно?
— Скажем, для начала сегодняшний твой побег. Ты поддался первому побуждению. Опьянел от предчувствия свободы, а бой еще впереди, Янис. По-моему, ты поступил необдуманно. Со стороны твой поступок выглядит несерьезно.
— Ах, со стороны! Хорош сторонний наблюдатель! Отчего бы тебе не взглянуть с этих позиций на себя самого?
— Почему бы и нет? Любопытно.
— Тогда смотри: преуспевающий адвокат, который принят в лучших домах. Грехи молодости он давно искупил, в Латвию наезжает только в период судебных каникул и давным-давно пустил прочные корни в Витебске, где все, кроме главного жандарма, забыли про его ссылку. Портрет верен?
— Почти, — улыбнулся Стучка.
— Ты хочешь сказать, что я упустил маленькую деталь? Но я ведь только сторонний наблюдатель. Откуда мне знать, что тебя привязывает к месту не столько отметка в паспорте, сколько задание партии? О твоих успехах в изучении языков — идиш и польского — я, положим, слыхал. Но ведь они понадобились господину Стучке для расширения адвокатской практики? Не так ли?.. Но я расцениваю иначе. Мне кажется, что товарищ Параграф намерен вести пропаганду не только в белорусских деревнях, но и среди мелких ремесленников, на кожевенных заводах, в портняжных мастерских. Dixi, — кивнул Плиекшан с видом присяжного поверенного, который окончил речь перед судом присяжных. — Ну как?
— Весьма, — похвалил Стучка. — По-моему, тебе удалось. Но ведь и мы не лыком шиты. До Витебской губернии тоже докатываются кое-какие слухи. Кстати, Янис, как вам все-таки удалось так быстро выпустить брошюру Ленина? Мы только-только получили ее, а вы уже успели перевести.
— Наш курьер привез прямо из Женевы, еще в гранках… Знаешь, я подумал сейчас о Саше Ульянове. Целая жизнь прошла с тех пор, можно сказать, эпоха.
— Наш университет! — Стучка мечтательно запрокинул голову. — Какие титаны мысли наставляли нас на правильный путь! Бехтерев, Сеченов, Менделеев! Даже не верится. Помнишь приват-доцента Косевского? Споры в студенческой чайной?
— Я, брат, все помню. — Коляску стало трясти, и Плиекшан крепко вцепился в подлокотник. — Студента-белоруса, который дал тебе марксистскую брошюру, а также драку с городовым. Ловко ты выкрутился тогда в участке.
— Просто я все отрицал, а ты, встав в позу, говорил зажигательные речи.
Он действительно был тогда на редкость красноречивым! Не то, что теперь, когда мысль ушла, как говорят литераторы, с языка в руку. На Невском, запруженном студенческой молодежью, даже за деревянной загородкой полицейской части он пытался что-то доказывать, яростно обличал. Возмущение жгло изнутри, не давало ни минуты покоя, толкало на самый крайний протест. Казалось, он ожидает лишь повода, чтобы бурно выложить все, что накипело на сердце. Когда первый по-детски нетерпеливый порыв утих, Ян начал искать связи с группой народовольцев. Он познакомился с Александром Ульяновым, который заворожил его удивительной душевной чистотой. Еще он близко сошелся с белорусом Матусевичем, еще теснее сдружился с радикально настроенными Стучкой и Бергманом. Втроем они образовали первый латышский кружок, в котором студенты знакомили друг друга с марксистской литературой, делились политическими новостями и отчаянно спорили о путях обновления затхлой общественной жизни. Чаще всего обсуждался рабочий вопрос. Его впервые поднял Бергман. Он даже издал брошюру «Фабричный рабочий в XIX веке», в которой затрагивались разные стороны социального быта современного пролетариата. На Плиекшана она произвела большое впечатление, фактически определила его путь в революцию. Но по-прежнему хотелось чего-то неизмеримо большего, яркого, героического. Разве не это нетерпеливое упоительное чувство толкнуло его на драку с городовым, когда полиция попыталась рассеять студенческую демонстрацию, собравшуюся по случаю юбилея крестьянской реформы? «Тупой палач! — не помня себя, выскочил он вперед. — Крепостное право сам царь отменил!»
Опомнился он уже в участке.
В нем и сейчас еще живет лихорадочный хмель студенческих лет. С каким упоением постигал он азы конспирации! Сгоряча одиннадцать квартир переменил: в Академическом переулке, на Васильевском острове, Грязной улице — бог знает где…
И все же Петербург явился для него лишь начальной школой политической борьбы. Разочаровавшись в возможностях права, он продолжал уповать на просвещение, которое само по себе способно раскрыть людям глаза на окружающие их мерзости. «Манифест Коммунистической партии», отпечатанный Вольной русской типографией в Женеве, который он получил на одну ночь от Матусевича, только лишний раз убедил его в силе печатного слова.
С тем и возвратился на родину, с тем и пришел в «Диенас лапа». Годы, проведенные в газете, напомнили ему начинающийся ледоход на Даугаве. Еще нет движения, но уже слышны пушечные удары рвущихся льдин. Все полно тайными предчувствиями, освежающими веяниями, неясным шорохом неотвратимой весны. Недаром тогдашним девизом его — да и всего «Нового течения» — было гордое: «Я дерзаю!» Они действительно дерзали, пробуя и ошибаясь, отыскивали единственно правильный путь. Не прошло и года с того дня, как Плиекшан пришел в «Диенас лапа», как дух ее совершенно изменился. Из радикальной газеты с легким социалистическим оттенком она превратилась в явно выраженный рупор революционных идей. Пауль Дауге, который вслед за ним поехал в Берлин, вывез в чемодане с двойными стенками богатейшую подборку запрещенной литературы. Ею все «Новое течение» питалось вплоть до разгрома.