Именно тогда, в девяносто третьем году, и настала для него пора зрелости. Он ясно осознал, что просвещение и правосудие одинаково немощны. Не совиные очи открытые, не повязка на глазах богини с мечом и весами, но красное полотнище баррикад стало его эмблемой. Трудную истину эту он унес в камеру. Но нельзя вспоминать о тюрьмах в такую минуту. Нары, параша и лазаретная койка едва не сломили его. В ссылку он уезжал, как на отдых, ощущая тяжелый груз молодых еще лет.
И всюду рядом с ним был Петерис…
— Судя по всему, оба мы почти не изменились с тех пор. — Плиекшан рассеянно улыбнулся. — А знаешь, Петерис, давай раз и навсегда выскажем друг другу в лицо все, что мы думаем.
— Ты уже высказал, Янис, и я благодарен тебе за чуткую мудрость. Ты все очень правильно понял. Зато я, возможно, наговорил глупостей. Это от беспокойства. Я ведь и раньше только и делал, что волновался за тебя. Есть одна существенная разница: у меня разум довлеет над чувством, а…
— Ерунда, — отмахнулся Плиекшан. — Хочешь знать, почему я именно сейчас еду в Ригу? За порывом души ты не разглядел холодного расчета, Петерис. Охранка ныне временно парализована. Жандармам не до меня, у них полон рот забот куда более важных. Никому и в голову не придет, что я вот так, с зубной щеткой в кармане, вылечу из клетки. Дуббельн — это настоящая клетка, притом не очень большая. Я связан здесь по рукам и ногам. За каждым моим шагом следят недреманные очи. Иное дело — в городе. Там я смогу принять непосредственное участие в событиях, отдать все силы и способности без остатка. Квартиру мне подыскали надежную, притом в самом центре… Почему нас так бросает? — Плиекшан высунулся наружу. — Где мы едем? — Он наклонился к извозчику: — Это что, объезд?
— Дорогу размыло. — Извозчик остановил лошадь и обернулся: — Трудная поездка, господа. Я рискую сломать рессоры, а лошадь рискует сломать ноги. Все имеет своя цена. Плюс забастовка, господа. Все кругом стоит, а вы имеете экипаж. Такие удобства нельзя не ценить.
— А почему бы и вам не поддержать стачку, герр дрожкенкучер? — поинтересовался Стучка.
— Я не могу себе такого позволить. У меня большая фамилия. И лошадь тоже хочет каждый день кушать овес. Попробуйте ей объяснить, что надо сидеть дома на одной соломе. Она, наверное, не поймет.
— Он не без юмора, этот немец, — заметил Стучка.
— «Хоть был латыш он настоящий, а с голоду подох», — Плиекшан процитировал Адольфа Алнуна. — Я уверен, что всеобщая забастовка охватит всех. Трамвайщики первыми поддержат железнодорожников. Повседневная жизнь все чаще развивается по логике революции. Одни слепцы сочтут нынешние события за стихию. Народ дал понять, что комедия с думой не для него. На столь тухлую приманку не клюнет даже буржуазия. Одни черные раки.
— Кое-кто клюнет, Янис, можешь не сомневаться. Либералов хлебом не корми, но дай им основу для компромисса. «Народное представительство», видите ли! Конечно же забастовка сорвала все их планы… Свою организацию ты, надеюсь, предупредил, что уезжаешь?
— Нет, не успел, — после продолжительной паузы ответил Плиекшан и, словно оправдываясь, быстро добавил: — Жанис и Ян Изакс в отъезде, а с другими я вижусь теперь от случая к случаю.
— Эх, Янис! В этом весь ты. Порывы, метания, одиночество. Опять с кем-нибудь не поладил?
— Не будем об этом, Петерис. Я всегда придерживался убеждения, что наша партия оставляет в стороне духовную и этическую проблему. Партия должна быть не только политической и экономической, но и духовной, философской. Об этом мы спорили еще в «Диенас лапа». Когда я вернулся из ссылки, то надеялся, что многое изменилось. Но нет, все осталось по-прежнему.
— Знаешь, что я тебе скажу? — вздохнул Стучка, глядя на дощатые домики пригорода. — Прежде всего надо быть дисциплинированным работником партии, а потом уже философом, этиком и даже поэтом. Подумай об этом, Янис… Тебя куда подвезти?
— На Романовскую, к новому театру… Ты надолго к нам?
— Завтра в обратный путь. Но я теперь чаще стану наезжать в Ригу. Где мне найти тебя?
— Я еще сам не знаю, где буду жить. — Плиекшан в раздумье тронул бородку. — Когда долго не видишься с человеком, то возникает невольная пустота. Вроде бы и говорить-то особенно не о чем. А поговорить, напротив, надо о многом. Ведь столько произошло событий, столько возникло нового. Мы должны перекинуть мост через эту кажущуюся пустоту.
— Я и сам хотел тебе это сказать, Янис.
Это была их последняя встреча на родной земле. Потом они будут постоянно возвращаться к ней в своих письмах.
ГЛАВА 25
Ко всему привыкли хмурые камни. Слишком часто слышали они набат мятежа, посвист стрел и грохочущий лай бомбард. Трещали костры, обрушивались, вздымая каменную пыль, своды, подковы высекали искры из мостовых. Но слишком скоро угасают звуки в узких, изогнутых улицах. Слепы изначально брандмауэры и ганзейские амбары. Нет памяти у водостоков, где год за годом скопляются опавшие листья и клокочет грязная пена.
Город призрачно сиз за моросящей завесой. Пленительный даже в эту тоскливую пору, он не ведает сожалений. Лишь замурованный монах льет холодные слезы из незрячих глазниц и, соперничая с домским органом, одичало гудит дождевая труба.
Но сегодня не слышно журчания струек, клокотания вод у осклизлых решеток. Онемела взбухшая от ливней Даугава и колотится о чугунные кнехты, и ветер беззвучно швыряется в стекла дождем.
Ревут остановленные заводы. Ошпаренным свистом заливаются паровозы в депо. А когда настает внезапная тишина, взвинченные нервы и уши томительно ждут повторения. Но прежде чем вновь взовьются гудки, проступит, словно из редеющего тумана, растревоженный гул, который перекатывается валами по улицам и площадям.
Двенадцатого октября было прервано сообщение с Москвой. На следующее утро остановилось движение на магистрали Рига — Псков — Петербург. Одновременно к стачке примкнули телеграфисты, а часом позже — рабочие железнодорожных мастерских. Шедшие в Ригу составы были задержаны в Двинске и Витебске или застряли на полустанках. Семафоры опустили красные круги.
Пятнадцатого федеративный комитет опубликовал воззвание «Всем рижским рабочим» и потребовал немедленно приостановить «всякую деятельность». Вслед за рабочими крупнейших заводов к всеобщей политической забастовке присоединились трамвайщики, ремесленники и гимназисты.
Последняя телеграмма, которую удалось передать из Риги, была шифровка полковника Волкова шефу жандармов Трепову.
Шумные манифестации вспыхнули в центре города, охватив Невскую, Романовскую, Елизаветинскую, Ключевую и Мариинскую улицы. На углу Невской и Елизаветинской был застрелен боевиком подполковник Малоярославецкого полка при попытке убить очередного оратора. Ожесточенная перестрелка завязалась у Верманского парка, где драгуны внезапно атаковали рабочих с заводов Тилава, Эрбе и Данцигера, но были отогнаны боевиками. Повсеместно происходили стычки с полицией.
В одной из них, на перекрестке Гертрудинской и Церковной, выстрелом из бельгийского револьвера был смертельно ранен околоточный надзиратель.
Случайные стычки лишь подчеркивали странное бездействие властей. Выдержанные в тоне меланхолической констатации фактов телеграммы и фельддепеши, приказы, похожие на заклинания, и общая атмосфера растерянности — все это были свидетельства нервической каталепсии, которая овладела хозяевами города.
С первых часов забастовки все наличные силы были выведены на улицы. Перед рассветом заняли позиции пехотные батальоны, протянувшие цепи от Шарлоттенталя до кладбищ Московского форштадта. Когда по приказу офицера солдаты, взяв винтовки на руку, выставили штыки, показалось, что упала полоса тонких осенних саженцев. Офицер нервничал, метался перед строем, размахивая никелированным револьвером, но так и не скомандовал «пли». Стараясь не замечать наведенные на него маузеры, он оказался вынужденным пропустить колонну с красными флагами на Елизаветинскую. Сохраняя полный порядок и тоже словно не замечая опрокинутого леса штыков, демонстранты обогнули ограду Шюценгартена и направились к центру.