Я с теплотой думал об извечном украинском гостеприимстве. Тысячи наших солдат проходили в эти дни через селения, и всем им изведавшие горе люди давали приют и пищу. Я со своими солдатами был определен на постой к одинокой старушке. Она устроила нам место для ночлега на теплой лежанке. Проснувшись утром, я увидел в углу темный лик Николы Угодника, обрамленный чистыми рушниками.

— Верите, бабуся? — осторожно спросил я.

Старушка помедлила и, разгладив пальцами край чистого передника, сказала:

— Память это… у меня лет пятьдесят висит, да у родителей и деда висела… Привычка, какая уж вера…

Старушка напоминала мне мою бабушку, которая в свое время поставила крест на могилу моей матери («на всякий случай, а может быть, и есть бог»), и я, пока квартировал здесь, старался ей помогать в маленьком ее хозяйстве: колол дрова, носил воду, чистил у коровы, разгребал снег во дворе.

В судьбе моего взвода произошли изменения. После боев сильно поредела полковая рота связи и взвод по приказу командира полка влили в нее. Остатки батальона Озерчука расформировали. Теперь в задачу взвода входило обеспечение проводной связью двух батальонов. Штат взвода не изменился. Я подобрал в стрелковых ротах трех смышленых солдат и обучал их искусству наводить линии, подключать телефон, исправлять в нем простые повреждения.

Пылаев с новичками вел себя как бывалый связист-фронтовик.

— Знаете, — важно рассказывал он им, — мы одного немца в плен взяли во время прорыва. Здоровенный такой!

— А мы два танка подбили, — скромно отвечали новички.

— И у нас Сорокоумыч подбил, — не унимался Пылаев.

Вечерами он отпрашивался у меня на часок-другой.

— Куда? — спрашивал я.

— Товарищ лейтенант, не допытывайтесь, только не по худому делу. Скоро узнаете… Вот Сорокоумыч поручится, он в курсе.

Сорокоумов кивал головой.

В один из дней на дворе ремонтировали кабель. Не было только Сорокоумова: его вызвал командир полка. Падал мягкий и теплый снег. В минуты отдыха Пылаев ловил снежинки и, бережно поднося их на варежке к лицу, удивленно говорил:

— Мироныч, смотри, как чудно в природе устроено все. Формы какие у снега — разные звездочки.

— Ишь ты, звездочки его интересуют? А кабелек не вызывает у вас восхищения? — ехидно поджимал губы Миронычев, старательно изолируя черной липкой лентой сросток на проводе.

Он не любил отдыхать, и если брался за работу, то непременно кончал ее.

— Тюря ты курганская! — сердился Пылаев и надевал варежку.

— Коля, без оскорблений, — предостерегал Миронычев, прикрывая смеющиеся голубые глаза черными длинными ресницами. — Не волнуй меня, а то я могу тебя обозвать московским водохлебом. Чем тебе наш Курган досадил? А знаешь ли ты, что там батареи к нашим телефонам делают?

— Батареи, батареи! — передразнил Пылаев. — А все-таки ты тюря. Я уверен, сегодня вечером на боковую завалишься, а в клуб не пойдешь.

— Устыдил, Коля, пойду. И Рязаныча возьму с собой, а ты подневалишь…

— Нашел дурака! Он в клуб, а я — дневальным?

— Опять не угодил. Как же изволишь тебя понять?

Я молча слушал солдат, внутренне улыбаясь, заранее зная, что полемика эта кончится миром.

Пылаев с Миронычевым симпатизировали друг другу и никогда не сердились один на другого после подобных перебранок. Вот и сейчас Пылаев наклонил свою с виду беззаботно лукавую голову набок и, прищурившись, заговорил:

— Мироныч, и ты пойдешь в клуб и я. Рязаныч подневалит. Пойдем, очень хочу. И одолжи, пожалуйста, мне свою гимнастерку, она глаже на мне сидит.

— Франт Иваныч, ему форс нужен, а мне — как попало идти?

— Мироныч, будь другом: жертва твоя окупится с лихвой.

— Если так, то мы… хоть и курганские, а чувства имеем.

С улицы, из-за угла хаты, прямо в зияющий пролом забора ввалился Сорокоумов.

— Был у парторга полка, — сказал он, садясь на катушку около меня. — Сегодня вечером командование собирает штабные подразделения. Будет вручение наград, а после — концерт самодеятельности.

— Пойдем все, повозки сдадим под охрану ротному дневальному, — решил я.

Вечером мы пошли в клуб.

В клубе дежурил Бильдин. Он расхаживал меж скамеек и указывал места командирам подразделений.

— А, Ольшанский, — приятельски улыбнулся Бильдин, увидев меня, — усаживай своих орлов на скамейку у сцены. Вы, связисты, так сказать, полковая интеллигенция.

Я сел между Сорокоумовым и Миронычевым. Пылаев, посидев немного, встал. Я заметил, что он, подойдя к кудрявому богатырю разведчику Шамраю, пошептался с ним и улизнул из клуба. Вслед за ним, шагая вразвалку, ушел Шамрай.

— Что бы это значило? — обратился я к Сорокоумову. — Не на вечеринку ли они пошли?

— Нет, — тоном посвященного ответил Сорокоумов.

— Так куда же?

— Не велено сказывать. Скоро узнаете.

Клуб, устроенный в сельской просторной школе, заполнили солдаты и офицеры. На сцену поднялись командир дивизии Деденко, начальник политотдела Воробьев, Ефремов и Перфильев.

Торжественную часть открыл Деденко. Он предоставил слово начальнику политотдела.

— Боевые друзья! — заговорил Воробьев. — Сейчас мы вручим ордена и медали солдатам и офицерам, отличившимся на Центральном фронте. Были эти люди и в недавних боях на Украине в первых шеренгах бойцов.

Получающие награды один за другим поднимались на сцену. Орден получил Шамрай, бережно положил его в карман гимнастерки.

— Награду оправдаю, — сказал он, осторожно пожимая руку командира дивизии своей огромной ручищей.

Ордена и медали получили саперы.

А потом был вызван Сорокоумов. Он уверенной походкой поднялся на сцену, и комдив прикрепил ему на грудь третью медаль «За отвагу». «Трижды отважный», — назвал Сорокоумова комдив.

Когда все награды были вручены, Воробьев объявил:

— А сейчас — концерт самодеятельности.

Занавес закрылся и вновь открылся. На табурете сидел Пылаев с баяном на коленях.

Из-за занавеса показался Шамрай.

— Конферансье, — сказал он, — это по-французски разведчик: пидсмотрит, шо артисты затеяли, и иде, докладае зрителю.

В зале засмеялись.

— Вальс «Дунайские волны».

Пылаев склонил голову и развел меха. Баян вздохнул, и со сцены поплыла нежная музыка.

Я прикрыл глаза — только так и любил слушать музыку еще с детства.

Пальцы баяниста бегали ловко и проворно по разноцветным клавишам. Пылаев поднялся, сделал шаг и закружил по сцене, аккомпанируя себе. Он кончил и поклонился.

— Полька-мельница, — объявил Шамрай следующий номер и скрылся за занавесом. Стало тихо. Чуть слышно раздалась трель, одна, другая, и сразу заполнилось все вокруг баянной скороговоркой. Рязанов, сидящий рядом с Сорокоумовым, задвигал плечами в такт музыке и, подавляя кашель, восхищенно речитативом говорил: — Ой, Коленька, ой, молодчик!

А Миронычев, прихлопывая ладонями, дополнил:

— Носи мою рубаху, Колька, попросишь штаны — отдам. Ей-богу, отдам!

После Пылаева Шамрай спел шуточную украинскую песню. Артисты из дивизионной самодеятельности показали маленькую инсценировку, высмеивающую Гитлера.

Впереди меня на подставные стулья сели комдив с Воробьевым, а рядом с ними — Ефремов и Перфильев.

— Русская народная песня «Тройка», исполняет Нина Ефремова.

Я вздрогнул. Нина прошла по сцене, в волнении приложив руку к груди. Ее ноги были обуты в маленькие черные туфли. В синей юбке и белой кофточке она выглядела юной и нежной. И если бы она вышла на сцену не петь, не декламировать, а просто показаться зрителям, одним этим снискала бы наше признание. Зал замер. Тронув рукой свои густые вьющиеся волосы, Нина запела грудным сочным голосом «Тройку» под аккомпанемент баяна Пылаева.

Пела она так, что я замирал и холодел.

Я слышал, как Воробьев шепнул Ефремову:

— У тебя клад, а не дочь.

Нину и Пылаева вызывали несколько раз. Они возвращались, взявшись за руки. И еще она пела «Средь шумного бала», и мне казалось — это я на балу встретил незнакомку и мне понравился стан ее тонкий и весь ее задумчивый вид.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: