Когда шли домой, Сорокоумов серьезным тоном спросил Пылаева:
— Уж не влюбился ли ты в дочку командира полка?
— Может быть, есть красивей моей Маши, но милее ее нет, — проговорил Пылаев и, немного помолчав, добавил: — Плохо вы знаете Кольку, у него твердокаменное постоянство. Я слово Машеньке дал. Вот Шамрай чуть не влюбился, но, когда Нина пела, он нашел, что его Ганна поет лучше. Как запоет, хоть святых выноси. И нежности у его жинки больше: взглядом плавит.
— А по-моему, так, — сказал Миронычев, — пока война не кончится, любовь на пятый план: для любви нужно время, покой… а здесь все мысли заняты боями, линией нашей. Вот когда линия работает хорошо, в душе соловьи поют, а когда порывы без конца…
— Вороны каркают, — закончил Сорокоумов и засмеялся.
Я шел молча, давая возможность солдатам высказаться.
Тогда — я хорошо это помню — я тоже разделял мнение Миронычева: в боях мысли заняты другим. Вот когда в тыл отведут на формировку — что-то такое появится… какая-то тоска в сердце. Но время формировки недолгое, и мгновенья эти коротки:
— Завтра, — сказал я солдатам, — будем строить линии к батальонам.
— Строить? — недоверчиво спросил Пылаев.
— Строить, Коля, из суррогата.
— Это вроде постоянку? — спросил молчавший до этого Рязанов. — Хлопот много, столбы надо, опять же — изоляторы, когти, чтобы лазить, провод трехмиллиметровый.
— Нет, друзья, все это проще.
— А как? — не удержался заинтересованный Миронычев.
— Возьмем колючую проволоку и натянем ее на шесты, без изоляторов, — подсказал Сорокоумов.
— Так будет утечка тока, и слышимости не станет, — возразил Пылаев.
— В том-то и дело, что слышимость будет чудесная. Утечки тока, безусловно, не избежать, но на слышимость это не повлияет, — сказал я.
В хате мы уселись вокруг стола, и я стал чертить схему связи на листе бумаги, при этом поясняя:
— В полевом проводе очень много сростков. Если провод был в эксплуатации, сростки плохо изолируются, замыкаются с землей, когда ток идет по линии. А в нашей линии на шестах утечка тока будет меньше, да и линию эту в любое время можно бросить. Отключил аппарат — и делу конец.
— Это дело следует опробовать, — рассудительно сказал Сорокоумов, — терять мы не теряем, а приобрести можем многое. В соседних дивизиях так давно делают.
На том и решили: опробовать.
С утра принялись за работу. Рязанов подвозил шесты, Сорокоумов долбил ямки для них, а Миронычев, Пылаев и я натягивали колючую проволоку. Когда-то в этом месте проходила оборона немцев и колючая проволока валялась, скрученная в большие круги.
Мы строили линию ко второму батальону, навстречу нам дул северный ветер, обжигал лицо колким снегом.
— Дьявольская крупа, — ворчал Пылаев, то и дело вытирая глаза.
— Коля, без выражений, — поправлял Миронычев, раскручивая проволоку, — что до меня, так мне колючка весьма приятна, она кусается, царапается и отравляет всю радость новаторского труда. А вот когда по линии не будет слышимости, я, ей-богу, лишусь чувств.
— Остряк-самоучка, дурак-самородок! — огрызнулся Пылаев.
— Коля, вы забываете, что здесь поле деятельности, а не подмостки самодеятельного театра.
Да, здесь было поле, голое поле, с голыми кустами по обеим сторонам дороги и с далекими крышами хат на горизонте.
— Подмораживает, — Сорокоумов с силой вырвал лом из земли.
Я смотрел в поле и соображал.
«Если подморозит и выпадет снег, это будет хороший изолятор… тогда можно оголенный провод класть прямо на снег. Долой шесты, долой лишний труд!»
Ничего не объясняя начальнику связи полка капитану Китову о своей работе, я просто сообщил ему, что веду солдат в поле в учебных целях наводить новую линию. Когда линия была готова, я включил в нее батальонный телефон и вызвал полковой коммутатор. Коммутатор ответил. Слышимость была чудесной.
— Товарищ седьмой, — вызвал я Китова, — докладываю по новой линии.
— Сколько распустили кабеля?
— Ни сантиметра.
— Что за шутки?
— Мы дали линию из колючей проволоки.
— А где достали изоляторы?
— Навели без изоляторов, прямо по шестам.
— Невероятно, — только и сказал начсвязи и оборвал разговор.
Иного ответа от него я не ждал. В тоне капитана Китова, в его отношениях к подчиненным, всегда сквозила какая-то подозрительность. Чувствовалось, что он постоянно обеспокоен сохранением незыблемости своего авторитета и очень осторожен к различным начинаниям. От начальника так и веяло холодком, никогда не согреваемой официальностью. Китов готов был ежечасно обвинять солдат в лености, нерадивости, медлительности, тугоумии. Но сам он не вызывал у нас восхищения своим интеллектом и не горел на работе. Он строго соблюдал режим дня, особенно в отношении сна и еды.
Возвращались на повозке Рязанова с песней с присвистом, любуясь шеренгой шестов, между которыми полудужками провисала мохнатая, уже облепленная снегом колючка.
На середине линии нам повстречался Китов в сопровождении командира роты связи старшего лейтенанта Галошина и командира штабного взвода. Они ехали верхом, и ветер развевал полы их шинелей. Длинноногий капитан слез с лошади и, подойдя ко мне, небрежно сказал:
— Это ненужный эксперимент. Я слыхал о таком виде связи, но в бою не до этого.
Меня это обескуражило: как и каждый человек, любил я слово одобрения. А его не последовало. Да и солдаты почувствовали китовский холодок. Когда начальник связи уехал, они нахмурились и больше не пели.
Перед селом на учебном плацу мы встретили Бильдина. Он занимался со своими пулеметчиками тактикой, Я с ним поздоровался и, отослав повозку с солдатами в роту, стал наблюдать за занятиями.
Вскоре к нам подъехал командир полка. Ефремов сидел верхом на сытом, играющем меринке молочного цвета, с белыми трепещущими ноздрями. Меринок считался лучшим в дивизии.
— Короткими перебежками вперед! — командовал Бильдин, вздернув курчавый клинышек бороды.
Солдаты перебегали, падали, бежали вновь. Со стороны казалось, они играют. Это не понравилось Ефремову, и он, склонившись с седла, начал поучать Бильдина:
— Главное — внушить солдату на учении самостоятельность действия. Ведь в бою не всегда боец услышит твой голос… Махни рукой, а он понять должен — вперед нужно, да скрытно, голубчик, без поражения, от ямки до ямки, от бугорка к бугорку. Вперед, упал наземь, — копни лопаткой у головы, барьерчик от пуль сделай.
Высказав все это, командир полка стал наблюдать за перебежкой.
— Как бежишь?! — вдруг закричал он маленькому солдату в большой шинели. Полы ее путались у того в ногах. Солдат покраснел, его мальчишеское лицо с черными испуганными глазками приняло плаксивое выражение.
— Разве можно едва волочиться под пулями, тебя же убьют! — прокричал Ефремов.
Солдат остановился.
— Ну и пусть… чем так-то…
— Как так-то?
— Так…
— Ну, как так?
— В шинели большой.
— Видите? — Командир полка показал рукой на солдата.
— Вижу, — ответил Бильдин.
— Замените шинель.
— Заменю, они только вчера прибыли.
— А это я вас не спрашиваю… Выполняйте.
— Есть заменить.
— Ну, а ты, — обратился Ефремов к юному солдату, — не падай духом из-за пустяков.
— Духом я не падаю, так вот, плашмя, случается.
Ефремов улыбнулся.
— И так не надо: падают слабые. Держись, друг, на ногах крепко: далеко еще нам шагать…
Он повернул коня и крупным наметом помчался к деревне.
— Учимся, Сережа, — говорил мне Бильдин, после отъезда Ефремова, — скоро в бой опять: под Звенигородкой намечается что-то интересное.
— В бой так в бой, — тоном старого фронтовика ответил я.
Утро было морозное. Ночью выпал снег. От холода он стал похожим на груды блестящих кристалликов. Мы заменяли провод, натянутый в батальоны, железным суррогатом. Была здесь и колючая проволока и трехмиллиметровая телеграфная.