Таким образом, идея, лежащая в основе деятельности нашего общества, да и (уж позвольте мне сказать вам это) всех остальных обществ, — высока, нравственна, истинна, благородна и соответствует предначертаниям Соломоновым[44]. Но когда вы изыскиваете всякие способы, чтобы вытеснить из города ремесленников, принадлежащих к другому обществу, действия ваши противоречат и этой идее и высоким этим предначертаниям. Если некогда строители храма сочли за благо разделиться на разные сословия, предводительствуемые разными вождями, то ведь только потому, что им предназначено было разбрестись по всей земле, дабы одновременно нести во многие концы ее светоч ремесел — сего великого блага человечества. Поверьте мне, и сыновья мастера Жака и сыновья мастера Субиза такие же сыны Соломоновы, как мы с вами…
Среди присутствующих поднялся ропот возмущения, и Чертежник, опасаясь, что его речь прервут на полуслове, поспешил поставить вопрос иначе, умело прибегнув к аллегории (более доступной их малопросвещенным умам):
— …правда, сыны заблудшие, непокорные, если вам угодно, в своих долгих и тяжких странствиях предавшие забвению мудрые заповеди своего истинного отца и даже имя его. Возможно, Жак был самозванцем, который, введя их в заблуждение, объявил себя пророком и велел поклоняться себе. Вот потому-то теперь они так исступленно ненавидят нас, и подстрекают, и всячески оскорбляют, стремясь отделиться от нас и оспорить священное наше право на труд — это наследственное достояние всех странствующих подмастерьев. Так что же, отвечать им злом на зло? Их ослепляет ненависть, они бесчеловечны — вы хотите быть такими же? Неужто примете вы их вызов на бой? О земляки, братья мои! Вспомните притчу о суде Соломоновом. Две женщины оспаривали друг у друга дитя, каждая заявляла, что ребенок ее. И повелел тогда Соломон разрезать ребенка надвое и каждой дать по половине. Та, которая была не настоящей матерью, согласилась, истинная же мать закричала, что согласна отдать его сопернице, лишь бы дитя осталось живым. Притча эта не символ ли судьбы нашей? Те, кто требует разделить землю и труд, так же безжалостны, как та женщина. Они забывают, что живое тело, рассеченное мечом ненависти на части, превратится в труп.
Долго еще говорил Пьер. Провиделось ли ему такое общественное устройство, при котором принцип свободы личности не противоречил бы интересам всех? Не знаю. Но верю, что недюжинный его ум способен был возвыситься до этой идеи, ныне овладевшей умами и сердцами лучших наших современников. Следует, однако, иметь в виду, что сенсимонизм[45] (первая из современных доктрин, получившая в царствование Бурбонов широкое распространение) в ту эпоху еще только зарождался. Основные понятия новой социальной и религиозной философии созревали в тайных обществах или головах экономистов. Пьер, вероятно, никогда и не слыхал об этом, но его здравый и достаточно развитой ум, душевный пыл и поэтическое воображение делали его человеком необыкновенным: в нем жила некая таинственная сила, заставлявшая вспомнить о тех боговдохновенных пастырях из старинных преданий, которым пророческий дар был дан от рождения. Можно было бы сказать вслед за Савиньеной, что устами его говорит господь, ибо, воодушевившись, он с детской наивностью касался самых животрепещущих вопросов человеческого бытия, сам не понимая, к каким высоким и еще неясно видимым вершинам возносит его мечта. Поэтому в речах его, смысл которых мы излагаем здесь в самых общих и грубых чертах, звучало нечто пророческое, и это производило огромное впечатление на людей с неискушенным умом и девственным воображением. Пьер уговаривал их отказаться от состязания, исход которого был неясен, и попытаться вступить с деворанами в мирные переговоры, ибо и они тоже устали от этих распрей и последнее время меньше свирепствуют.
— Может быть, не так трудно убедить их признать права сынов Соломоновых? Если мы с вами способны внять голосу рассудка и справедливости, почему бы не внять ему и деворанам? Разве они не такие же люди, как мы? Но если даже они не пожелают нас слушать, разве не обязаны мы хотя бы попытаться пробудить в них чувство человечности? А мы продолжаем разжигать в них ненависть, бросая вызов их самолюбию. В конце концов ничто не помешает нам вернуться к вопросу о состязании, если окажется, что нет иного способа избежать столкновений с ними. Но прежде, чем окончательно отказываться от мирного пути, надо сделать все возможное, чтобы договориться. А что делаем мы? Каждый только и думает, как бы ответить оскорблением на оскорбление, угрозой на угрозу. Наши люди то и дело ввязываются в кровопролитные драки, подвергая свою жизнь тысячам опасностей, которых можно было бы избежать, проявляй мы больше спокойствия и чувства собственного достоинства. Разве еще сегодня утром мы не распевали перед мастерскими плотников-дриллей оскорбительные куплеты, подстрекающие их на драку? — Пьеру пришлось как раз быть свидетелем подобной сцены, и он резко стал стыдить тех, кто участвовал в ней. — Вы гордо считаете себя как бы патрициями, как бы аристократией странствующих подмастерьев, — сказал он им. — Ведите же себя по крайней мере прилично, как подобает людям, считающим себя выше других.
Он кончил; воцарилось молчание. Все, что он говорил, было так ново, так странно, что присутствующие почувствовали себя вдруг перенесенными в мир каких-то совершенно новых понятий, и понадобилось время, прежде чем они пришли в себя и вернулись к привычным представлениям.
Однако мало-помалу уснувшая было ненависть к деворанам вспыхнула вновь. Чувство это еще владело их сердцами, а что до великого принципа равенства и братства, провозглашенного французской революцией, то для этих тружеников он существовал лишь в виде некой словесной формулы, за которой не стояло для них уже ничего реального, — несколько красивых слов, звучащих торжественно и многозначительно, но столь же непонятных, как те, что произносятся во время церемонии посвящения в подмастерья. Большинство выслушало речь Пьера в глубоком изумлении, лишь немногие втайне соглашались с ним. Но вот поднялся недовольный ропот, и даже те, чье сердце только что сочувственно трепетало, немедленно устыдились не только того, что не сумели скрыть своих чувств, но и самого этого сочувствия. Наконец взял слово один из наиболее пылких подмастерьев.
— Прекрасная речь, что и говорить, — сказал он, — такой проповеди не услышишь, пожалуй, и в церкви. Что же, если считать, что главная добродетель подмастерья — это читать книги да говорить как по-писаному, тогда честь и слава вам, земляк Вильпрё Чертежник! Человек вы ученый, куда уж нам до вас! Имей вы дело с женщинами, вы того и гляди довели бы их до слез. Но мы мужчины, и мы сыны Соломоновы, а главная добродетель подмастерья — быть преданным своему обществу душой и телом, затыкать рот его недругам, защищать его; а потому стыд и позор вам, земляк Вильпрё! Вы заслуживаете самого сурового осуждения… Как? Мы слушаем здесь советы, подсказанные трусливой осторожностью, и молчим?! Нам предлагают пренебречь своей честью, простить убийцам братьев наших, подставить щеку для новых пощечин, чуть ли не вычеркнуть само наше имя из числа странствующих подмастерьев, и мы это терпим? Земляк Вильпрё, как видите, мы говорим с вами по возможности вежливо, сдержанно; как видите, мы чтим наш союз и свято блюдем законы братства, связывающие его подмастерьев, а не то вас объявили бы безумцем и не стали слушать или вышвырнули вон как предателя. Но у вас прекрасная репутация, вы были облечены в нашем союзе высоким доверием, и потому мы готовы верить, что намерения у вас добрые. Только разум ваш заблудился во всякой книжной премудрости. Пусть послужит это уроком всем, кто слушал вас. Ибо кто знает слишком много, знает мало. А тот, кто обременяет себя бесполезными знаниями, легко забывает о главном и священном.
Вслед за ним выступили другие, еще более непримиримые ораторы, перещеголявшие первого в выражении своего негодования, и начался яростный спор с Пьером Гюгененом. Он отвечал всем спокойно, снося упреки, обвинения и угрозы с покорностью мученика и твердостью стоика. Говорил он прекрасно, всячески разнообразя свои аргументы, и, применяясь к уровню своих противников, каждому старался отвечать понятным тому языком. Но он замечал с душевной болью, как постепенно тает число его единомышленников, и уже ожидал прямых оскорблений, ибо обстановка все накалялась и никакая истина не властна была теперь над душами этих ожесточившихся, пришедших в исступление людей. Наконец, с большим трудом добившись тишины, в защиту Пьера Гюгенена выступил старейшина.
44
Соломон в те времена являлся для подмастерьев (и еще долго останется для многих из них) своего рода кумиром, неким высшим существом, наделенным всяческими добродетелями, силой и могуществом. Имя это почти приравнивается к имени божьему, и Пьер Гюгенен прибегнул к нему для того, чтобы придать больше веса своему вдохновенному призыву. (Примеч. автора.)
45
Учение Сен-Симона к 1823 г. уже вполне сложилось. Однако широкую известность оно приобрело лишь в конце 1820-х гг. благодаря активной пропаганде, осуществлявшейся его последователями.(Примеч. коммент.).