Но кто на нее обращает внимание?
В «Петербургской газете» даже есть карикатура на эту тему…
За подписью «Сэр Гэй»[75].
Трамвай пошел по Невскому.
Вспоминая, как бегала из угла в угол сигара во рту Проппера, а сам Проппер — из угла в угол светлой маленькой комнатки, я, усталый и довольный, сажусь за разборку заметок, собранных за последнее время в Публичной библиотеке.
Это заметка о гравере XVIII века Моро Младшем.
Цветная гравюра его «La Dame du palais de la Reine»[76] за десятку попала мне в руки из грязной папки одного из самых захудалых антикваров Александровского рынка.
Вскоре она обросла рядом других листов.
А листы — заметками, кропотливо собиравшимися по каталогам граверов в нашем древнем книгохранилище…
Примерно через год тетенька моя par alliance[77] Александра Васильевна Бутовская, унаследовавшая от ослепшего мужа, генерала, одно из лучших собраний гравюр, которые они вместе собирали всю жизнь, — хрупкая старушка, посвящавшая меня в прелести и тонкости Калло (у нее был полный Калло), Делла Белла (у нее был полный Делла Белла), Хогарта, Гойи (не хватит места перечислять, кого только полного у нее не было!) — так вот, примерно через год тетенька (par alliance) Александра Васильевна мгновенно определила, что «лист» мой — вовсе даже не лист, а «листок» — репродукция из калькографии Лувра…
В описываемое же время я был еще полон иллюзий и поглаживал мой лист со всей сладострастностью истинного коллекционера, ласкающего истинное сокровище.
Затем с часок я приводил в порядок заметки о граверах XVIII века.
И отправился спать.
Где-то в городе далеко стреляли как будто больше обыкновения.
У нас на Таврической было тихо.
Ложась спать, я педантично вывел на заметках дату, когда они были приведены в порядок.
25 октября 1917.
А вечером дата эта уже была историей.
Съемками в Зимнем дворце я нагоняю упущенный кусок истории из собственной биографии[78].
Обращение с Богом…
Бабушка — Массалитинова и ее молитва (в «Детстве Горького»).
Проповедница в «Табачной дороге»[81].
У меня разговор с Богом шел почему-то на французский лад:
мы с Богом были на Вы. «Господи Боже мой, да сделайте же…» «Ну дайте же мне, Господи…» по типу «Cher Jйsus, ayez la bontй»[82] или «Sainte Catherina, priez Dieu pour nous…»[83], как говорят французы.
Английское «You» давно утратило свое понятие «Вы». «Вы» говорят даже и вонючке («You dirty Skunk»[84]).
В обращении с Богом сохраняется Thou — ты. Так же и немец говорит: «Du lieber Gott»[85].
То, что я пишу, вовсе не «инструктаж», а скорее «история болезни».
Это — не предложение норм, а ряд приключений, совпадений и событий, которые меня формировали, а отнюдь не прописи того, что должен испытать человек, чтобы стать кинорежиссером.
Таков, например, вопрос религии.
По-моему, доля религии в моей биографии была мне очень на пользу.
Но религия должна быть в меру, ко времени и к месту.
И определенного сорта.
Догматическое религиозное воспитание — это бред: a stifling[86] живого мятущегося начала.
Также и catholicisme pratiquant[87] не нужно.
От религии хорош «фанатизм», который потом может отделиться от первичного предмета культа и «переключиться» на другие страсти…
You have to have this experience[88], или, не прибегая к обобщению, скажу про себя: I had to have[89].
Страстная Седмица в Суворовской церкви, последняя исповедь — в 1916 году (?).
Любая церковь знает Папу — догмат и примат мирских дел.
И любая же церковь знает противоположное — босого св. Франциска, лобзающего прокаженного, и нищенствующих божьих псов (domini canium).
Любопытно, что внутри русского православия бурлили те же две линии и, конечно, так же непримиримо.
До работы над «Иваном Грозным» я не особенно вникал в этот вопрос.
И вник по особой причине.
«Сочинив» Пимена, о котором исторически очень мало известно, кроме его заговора и расправы с ним Ивана (задом наперед на кобыле по тракту Новгород — Москва), я вдруг усомнился — не слишком ли он… испанец.
Post factum (как почти во всем сценарии) — стал искать оправданий. И именно XVI век знает именно эту же пару и в России.
Иосиф Волоцкий и иосифляне — русский орден наподобие иезуитов with political aims[90]. (Переписка митрополитов об Испании и Франции.)
И — Нил Сорский — русский Сен-Франсис[91]. (Старец Зосима и Великий инквизитор Достоевского[92] в известной степени несут на себе традицию этой пары. Хотя живьем Зосима — Серафим Саровский и еще более Тихон Задонский.)
Мне кажется, что линия вторых — экстатиков, мечтателей, «медитаторов» — в некоторой дозе — в творческой биографии не вредна.
Если она не засасывает в религию навсегда!
Иосифлянская — другое дело.
Я помню краткое, но интенсивное впечатление этой линии Нила.
Священник Суворовской церкви на Таврической улице.
Переживание Страстной Седмицы как недели сопереживания Страстей Господних.
В слезах, измученный, в свечах, в неустанных требах, в давке, в шепотах исповеди, в отпущении грехов — я его помню.
Ни имени, ни фамилии не сохранила память.
Родственное этим впечатлениям звучало из упоения Эль Греко в дальнейшем.
С чудовищных, страшных и великолепных страниц о Страстной Седмице в «Молодости автора» Джойса[93].
С полотна братьев Ленен «Святой Франциск в экстазе».
Исповедь в его руках была актом — раскрытием души в созерцании, в высказывании того, что наболело или чем морально страдал.
Это не холодный отсчет вопросов и ответов Требника.
(В эту часть прописи я тоже заглянул впервые в связи с «Иваном», в связи со сценой исповеди царя[94] — этот список норм физиологической и общественной самозащиты примитивной общины, грехом клеймящей все то, что могло бы нанести вред ее биологической и ранней социальной жизненности.)
Если бы кто-нибудь сказал, что у отца — я, кажется, вспомнил! — отца Павла проступал в эти дни кровавый пот на лбу, в отсветах свеч при чтении Двенадцати Евангелий[95] — я бы не взялся поклясться, что это было не так!
Вот, вероятно, одна из предпосылок, почему Эль Греко — «Гефсиманский сад» в Национальной галерее в Лондоне — поразил как знакомое, как уже где-то виденное.
Красивая легенда «Моления о Чаше» первичным абрисом входила в круг представлений в маленькой церкви из далекого [села Кончанского] (место ссылки Суворова), благоговейно перевезенной на Таврическую улицу и заботливо одетой каменной ризой здания, предназначенного ее беречь.
Вопль красок «Гефсиманского сада» Эль Греко.
Отец Павел had to be an experience[96], и как только эта experience[97] была пережита, я из круга этих эмоций и представлений практически вышел, сохранив их в фонде аффективных воспоминаний.
В исповеди царя Ивана, конечно, разгорелся вовсю этот комплекс личных переживаний, где-то в памяти теплившихся, подобно блекло мерцающим и неугасимым лампадам.
А живые впечатления грудились одно над другим.
Последующее сильное и законченное впечатление на этих путях было… розенкрейцерство[98].
Невообразимо! Минск. 1920 год.
Разгар гражданской войны.
Минск, только что освобожденный нами.
Въезжаем чуть ли не первыми с Политуправлением Западного фронта.
Расписываю агитпоезда еще в Смоленске. В Минске строю передвижную сцену. Пишу задник для «На дне». Утро после работы. Шоколад за церковью с обытовленными фресками жития Христа (в костюмах XX века — en continuant la tradition[99]) […][100]
И вдруг афиша лекции для красноармейцев «О теории смеха Анри Бергсона» проф. Зубакина[101].