Я спешу в другую сторону.
В «Cafй de deux magots».
Фигуры двух китайских божков над входом в это кафе дают ему эту кличку — «Кафе двух божков» или, если хотите, «Кафе двух болванчиков».
Здесь штаб-квартира «левого» (демократического) крыла сюрреалистов, отколовшихся от группы Бретона. С этими я дружу.
Там — летучий совет, как быть дальше с моим делом.
Жорж-Анри Ривьер, боком примыкающий к их группе, один из хранителей музея Трокадеро, свезет меня к директору музея, у того «рука» в министерстве иностранных дел.
Тюаль поедет договориться с депутатом Герню, заправляющим Лигой прав человека — организацией бывших «дрейфусаров» — защитников Дрейфуса и Золя.
Мэтр Филипп Ламур свяжется в издательстве «Nouvelle revue Franзaise» («N. R. F.») с молодым писателем Андре Мальро[278], Мальро «fera marcher» — двинет — профессуру (Ланжевена и Сорбонну, в конце концов, Сорбонне нанесено оскорбление — Сорбонна не видела в своих стенах жандарма с самых времен Наполеона III).
Мэтра Филиппа Ламура — совсем молодого адвоката — ко мне приставила Жермена Крулль — прелестный фотограф крыла «предметников» и «документалистов», особенно льнущих к автору «Потемкина» и «Старого и нового».
Она специализируется на документальных «фотороманах», и мы вместе с ней и Йорисом Ивенсом где-то даже снимаем какие-то стойки в окраинных бистро.
Мэтр Филипп едет к Мальро.
Тюаль отправляется к Герню.
Мы с Ривьером едем в Трокадеро.
В Трокадеро, конечно, какая-то очередная перетасовка экспозиций.
Экспонаты из Конго и Австралии вытесняют какой-то другой раздел.
С Ривьером летаем по лестницам, залам и переходам в верхние этажи, где расположен кабинет директора.
Так же летали мы с ним по лестницам особняка Давида Вейля — одного из богатейших людей Франции.
В часы досуга Жорж-Анри трудился над приведением в порядок редчайших коллекций этого господина, коллекций, особенно жадно расхищенных немецкими оккупантами во время второй мировой войны.
Давид Вейль — еврей.
И не одна соляная копь Тироля хранила в своих недрах сокровища коллекций Вейля, обнаруженных американцами.
У него я впервые вижу самое изысканное в собраниях тех лет — еще более ценное, чем резной китайский jade[279] и лошадки Минь и Тан[280], — позеленевшие плоские бронзовые пластинки какого-то, уже вовсе не датируемого, древнекитайского происхождения. Ценность их — чисто археологическая, и при всем желании эстетического отклика на них в себе никак найти не могу…
Ривьер, кажется, огорчается этим.
Но сейчас мы продираемся через лес африканской скульптуры, масок, щитов и копий в маленькое бюро главного хранителя музея, имеющего «руку» на Ке д’Орсе[281].
«Рука», как выясняется в дальнейшем, довольно слабая.
Но пока он в лучших намерениях пишет свое письмо, я имею досуг налюбоваться временно снятыми с экспозиции резными чудищами африканской скульптуры…
Лучшие экземпляры я вижу разве что у Тристана Тцара — одного из породителей знаменитого «дадаизма», с неизменным моноклем в глазу и роскошным собранием масок и раннего Пикассо.
У него я встречаю стриженую Гертруду Стайн.
Но останавливаться здесь на анализе зауми Гертруды Стайн или на ее советах мне к поездке в Америку совершенно некогда.
Некогда задерживаться и на дадаизме — последней стадии распада представлений об искусстве и регрессе даже не на инфантильную (детскую) ступень, а на ступень младенчества.
Еще дальше разве что тактилизм — фейерверк Маринетти двадцатых годов, осязательное искусство на месте зрительного.
Но все это уже давно отошедшее даже к моменту описываемых событий в Париже, где самое новое все еще сюрреализм с Максом Эрнстом в живописи и Бунюэлем в кино («Un chien andalou»[282] только что закончен, и начат съемкой «L’вge d’or»[283]).
Так же забыта популярная когда-то гипотеза о том, что в негритянской пластике — в ее пропорциях или, точнее, диспропорции — сохранился будто бы облик пигмеев, якобы предков прочих негритянских племен
… Но письмо мое дописано.
Прощаюсь с сокровищами и милыми их хранителями.
И вот я на Ке д’Орсе.
Господин Маркс (sic[284]!) тоже очень мил, но вовсе растерян.
Он совсем ничего не может.
И его доброе растерянное лицо из-под седых щетиною волос с глазками навыкат чем-то очень похоже на негритянских божков из музея Трокадеро.
Успешнее миссия мэтра Филиппа Ламура.
В крошечной комнатке со скошенным потолком в редакционном корпусе «N. R. F.» знакомлюсь с Мальро. Он еще совсем молод.
Но прядь волос уже тогда неизменно спадает у него поперек лица, как и много лет спустя, когда мы с ним будем шагать по тротуарам Москвы.
Где-то около «Националя» он будет хвастать своей действительно феноменальной памятью.
Он помнит наизусть… всего Достоевского.
«Хотите? Я процитирую на память любое место из любого романа!»
Он останавливается против булочной и садит начало главы из печальной истории князя Мышкина (кажется, из письма Ипполита), затем отрывок из «Братьев Карамазовых», на словах Раскольникова я беру его под руку и веду к гостинице.
Но он опять останавливается.
«А хотите, я вам точно напомню, о чем мы говорили, идя из редакции “N. R. F.”?»
Куда? Конечно, в кафе.
Все свидания этих лихорадочных дней начинаются с кафе, протекают в кафе или заканчиваются в кафе, если это не загородные рестораны или бистро.
Разговор шел о Лоуренсе — авторе «Любовника леди Чаттерлей».
Мальро пишет предисловие к французскому переводу.
Меня интересует английский подлинник, как известно, запрещенный в Америке и Англии. Читать я его буду несколько месяцев спустя, отдыхая от парижских треволнений на палубе парохода «Европа», переплывая Атлантический океан в Америку.
«Европа» — пароход немецкий — «экстерриториальная твердь», не подчиненная законам Франции, Англии и Америки.
И первое, что нам предлагается приобрести, конечно, — «Любовник леди Чаттерлей», если не считать равно запретного для англосаксонских стран «Улисса» Джойса.
«Улисса» я знаю и люблю давно.
В Париже встречаюсь с Джойсом, но не в эти дни и не в этом контексте событий, а потому оставим описание встречи до другого раза[285].
«Любовником» увлекаюсь очень.
Поразительно, до какой степени способен книгу опошлить бесталанный перевод.
Много лет спустя мне попадается «рижский» перевод[286] на русский язык этого поэтичнейшего произведения одного из лучших английских писателей.
Особенно великолепны, помимо романов и новелл, его «Лекции по классической американской литературе», дающие блистательные характеристики этим странным американским авторам середины прошлого столетия, начиная [с] Купера и Эдгара По и через Готорна и Мелвилла идущих к Уитмену.
«Рижский» перевод — несусветная мерзость и порнография.
… Андре Мальро сделает все необходимое: «La Sorbonne marchera» — Сорбонна двинется.
Через день протест профессуры во главе с Ланжевеном готов.
Удачнее всего дело у Тюаля в Лиге прав человека.
Я очень рад, прежде всего… за него самого.
Он был так искренне удручен, когда ему не удалось «faire marcher» — заставить действовать — Мильерана.
Эта попытка ограничилась очень милым завтраком у мадам Мильеран, который ни к чему не привел.
А самым интересным оказался… лифт в их доме — один из первых лифтов, установленных в Париже.
А потому ныне один из самых отсталых лифтов столицы.
Утопающий во всем богатстве отделки нелепого «стиль модерн», способный конкурировать в этом с нашими спальными вагонами или знаменитым по «Веселой вдове» рестораном «Максим», сохранившим неизменной свою отделку, — эта достопримечательность подымала нас в бельэтаж, то есть на высоту двух маршей, минут десять — пятнадцать.
Удачнее всех оканчивается миссия Тюаля.
Я встречаюсь не только с Герню, но и с Виктором Вашем.
Очаровательный старик в мягком воротнике и черном галстуке старомодным узлом, он — один из немногих оставшихся в живых активных дрейфусаров.