Анатоля Франса и Клемансо уже нет в живых.
Как трудно ассоциировать характерную фигуру престарелого «тигра»-империалиста с его горячим участием в деле полковника Дрейфуса, а позже — романиста Золя.
Кстати, «тигр» умер совсем недавно (имея в виду 1930 год).
И я помню витрины книжных магазинов Парижа, заваленные его портретами и книжками о нем.
Через год, вспоминая об этом в Голливуде, я буду дразнить Мориса Декобра, знаменитого автора «Мадонны спальных вагонов», побившей все рекорды тиражей и пошлости.
У Декобра есть не менее пошлая книга об индийских раджах — «Раздушенные тигры» (чего стоит одно название: «Les tigres parfumиs»).
По пути из Лос-Анжелоса в Мексику, куда мы едем в одном вагоне, я с невинным видом буду расспрашивать его о том, не про Клемансо ли его книга!
Книги свои эта «мадонна спальных вагонов» от литературы пишет особенно охотно в поездах. И на пачках бесплатной почтовой бумаги, выдаваемой каждым отелем.
Хоронили «тигра» на его родине — по-моему, в Вандее.
И хоронили — кажется, согласно обычаям края — стоя.
Конечно, только стоя может покоиться эта маленькая злостная и агрессивная обезьяна, причинившая столько вреда нашей молодой стране.
Совсем недавно (считая на этот раз от 1946 года) мы видели его ожившим на экране в фильме Генри Кинга «Вильсон» — в сцене заседания «большой четверки» версальской эпохи[287].
Сокращенно эта четверка называлась «B. F.» («Big Four»). Полковник Хауз выразительно вспоминает о том, что иногда ему казалось, что «B. F.» надо читать как «Big Fools» — «Большие дураки».
В фильме «B. F.» (в каком угодно из чтений!) заседают в том маленьком зале в Версале, где сейчас (снова считая 1930 год) один из самых роскошных пригородных ресторанов Парижа.
Наискосок от соответствующей мемориальной доски нас здесь по какому-то случаю угощает… «король жемчуга» роскошным завтраком с лангустами…
Мне вообще везет на именитых покойников.
Месяцев за шесть до этого умирает Штреземан.
И я помню обвешанный траурными драпировками рейхстаг и вынос тела Штреземана.
Вокруг смерти Штреземана тогда была газетная шумиха.
Виной был графолог Рафаэль Шерман.
Штреземан болел.
А кто-то из сотрудников министерства иностранных дел принес Рафаэлю Шерману рукописную строчку анонимного автора.
Шерман вскакивает со своего кресла и истерически кричит:
«Этот человек на краю гибели! Не давайте ему волноваться!
Он умрет от разрыва сердца!»
Через несколько дней Штреземан, вопреки указаниям врача, едет в рейхстаг.
Схватка с кем-то в какой-то комиссии.
И… Штреземан грохается об пол. Разрыв сердца.
Анонимная строчка принадлежала Штреземану.
Сотрудник министерства не обратил внимания на голос Кассандры — Шермана.
Он в отчаянии.
Отчаяние он разливает по страницам газет.
Затем следует интервью с Шерманом.
Затем многострочное изложение всей истории.
С Штреземаном я не встречался, зато очень сдружился с Рафаэлем Шерманом.
Он мне объясняет, что его система графологии — криптограммная.
В почерке он вычитывает образы и рисунки, которые в них бессознательно вписывает человек, одержимый неотвязной мыслью или беспокоящей его болезнью.
У потенциальных самоубийц неминуемо где-то контур пистолета и т. д.
Штреземана волновало состояние его сердца, и пресловутая анонимная строчка была полна рисунков «расколотых сердец» (по-особому незамкнутых контуров в буквах «a» и «o», «v» и «w»).
«Много, друг Горацио…»[288], — вписал в альбом другому моему знакомому хироманту Чеиро (псевдоним графа Хэммонда) в свое время еще Оскар Уайльд.
Его руку каунт[289] Хэммонд читал еще в Оксфорде!
Однако одно несомненно.
Один номер Шерману удается всегда.
Когда вы входите в его кабинет, этот комок обнаженных нервов вскакивает, впивается в вас глазами и, судорожно водя рукой по бумаге, — начинает писать… вашим почерком!
Точным характером вашего почерка.
Это было проделано и со мной.
Это же я видел проделанным и над рядом других лиц.
Однако об отнюдь не чудодейственных основах разгадки этого феномена (совершенно свободного от шарлатанства!) я здесь распространяться не стану.
… Виктора Баша я даже ни о чем не расспрашиваю. Бесконечно приятно видеть его перед собой живым и касаться рукой живого участника одной из самых любимых и волнующих эпопей.
Я имею в виду судьбу и дело Золя.
А от Дрейфуса я, пожалуй, так же отмежевываюсь, как это сделали после его окончательной реабилитации и так же брезгливо самые горячие дрейфусары.
Центральная фигура одной из крупнейших мировых кампаний и борьбы противоречий — этот маленький ничтожный офицерик, совершенно игнорируя всю принципиальную схватку передовой части французской интеллигенции с реакционной французской военщиной, мечтал лишь о том, чтобы снять печать незаслуженного бесчестия со своего военного мундира.
Невольно вспоминается Лао Цзы, который говорит, что колесо вертится, но в центре колеса — пустота, ничто, отверстие, куда проходит ось.
Итак, играя спицами, колесо вертится вокруг собственной пустоты.
Так ничтожен как личность тот, кто мог войти в историю принципиальным героическим мучеником «Чертова острова» наравне с Сильвио Пеллико, Верой Фигнер или Сакко и Ванцетти.
Интересно, что самый убийственный штрих биографии несет эпизод из фамильной хроники семейства Дрейфуса.
Когда уже отшумела моя парижская эпопея и я уже подписал контракт с «Парамаунтом» на поездку в Голливуд, мы с представителем фирмы рассматривали возможные темы.
Среди них был «Процесс Золя» (тогда пьеса шумела в Берлине).
Был момент, когда на эту тему у меня разгорались зубы.
Для меня был ясен «мой» разрез этой темы — я хотел под живым впечатлением моей эпопеи разделаться с реакционной Францией.
Сделать продольный разрез сквозь многослойный пирог французской реакции, смешав прообразы персонажей романов Золя с собственными живыми впечатлениями, и размахнуть титаническую массовую борьбу вокруг процесса моего любимого романиста.
И между делом свести кой-какие личные счеты…
Те рамки, в которых задумывался и в дальнейшем был осуществлен этот фильм стараниями Вильгельма Дитерле[290], меня никак не увлекали и не интересовали.
Гигантский, международный разворот вокруг «мученика Чертова острова» и его защитника Золя я хотел закончить крошечным эпилогом — тем, что американцы называют антиклаймаксом (антиапогеем — в данном случае — антиапофеозом).
Материалом для него послужил эпизодик из биографии стареющего Дрейфуса, нескромно мне разглашенный из семейных анекдотов одним из побочных членов этого семейства.
Маленького роста, востроносенький, в пенсне, господин Леви владел маленьким издательством особенно роскошных изданий.
Папка фототипий деталей сокровищ отеля Рамбуйе (здесь в смысле «дворец») — типичное для него издание.
Над подобными изданиями в тридцатых годах у него работал Муссинак.
Отсюда знакомство и совместные поездки в окрестности Парижа с господином Леви и его маленькой подругой.
Давно отгрохотали шумы процессов.
Давно затих океан взбудораженного общественного мнения.
Дрейфус — глубокий старец.
Уже не вылезает из кресла и халата.
Семейный совет.
Патриарх присутствует, но сидит в стороне.
Такие мелочи быта его не касаются.
А вокруг стола — горячие дебаты.
Есть подозрение, что кухарка проворовалась.
Выслушиваются стороны.
Мнения «против» и мнения «за».
Аргументирует защита.
Нападает обвинение.
Но, наконец, сходятся на том, что «состав преступления» не доказан.
Дело готовы предать забвению.
И вдруг в тишине — голос патриарха.
В огне дебатов о нем забыли.
И голос говорит: «И все же дыма без огня не бывает…»
И титр: «Конец фильма».
«Чертов остров»! Три процесса! Анатоль Франс и Клемансо!