Фотограф на дому — почти то же самое.
Если не физическую — моральную сюиту, достойную серии «Купальщиц» Дега, можно наблюдать в отелях всех этих контесс, пренсесс и виконтесс.
Я должен был в темных очках — на всякий случай, чем черт не шутит — вдруг пришлось бы встретиться где-нибудь потом — официально таскать за ним фуляры и флешлайты[345] с видом его помощника…
Не попал.
Не попал и на закрытый смотр моделей будущего сезона к Ворту.
Тоже должны были пойти с фотографом — моим другом — венгерцем.
Поэтому знакомство с «maison de couture»[346] ограничилось одной мадам Ланвен, где шились платья для мадам Мары.
Все на мертвой точке…
Ничто не движется вперед.
Проходят дни.
Истекает срок малинового билета[347].
Через несколько дней буду в Берлине.
Неужели партия проиграна и вся игра страстей впустую?
Жаль!
Но прежде чем покинуть Францию, хочу увидеть Везлэ (Vйzelay).
Там самые потрясающие древности романской архитектуры, самые затейливые фигурные капители. Самый строгий и вместе с тем причудливый тимпан портала.
Проводим сказочный день в Везлэ (это [несколько десятков] километров от Парижа).
Вернувшись, не могу удержаться, чтобы не послать в Берлин, доктору Эрвину Хонигу, когда-то в Ленинграде навещавшему в качестве корреспондента мои съемки «Октября», а нынче одному из редакторов в гигантском концерне «Ульштейн», только что с громадным успехом выпустившему в многотысячном тираже «На западном фронте без перемен», — открытку с одной из капителей собора в Везлэ: ангел, ведя за рога дьявола, извергает его из окружения пальм божественных садов.
Извещаю доктора Хонига — когда-то бок о бок жили мы с ним в «Европейской гостинице», — что скоро, вероятно, буду в Берлине, так как парижские власти подобны этому кургузому романскому ангелу…
Через два дня приходит в Париж берлинская «Berliner Zeitung am Mittag». В центре полосы — мой дьявол, выталкиваемый ангелом, — факсимиле оборотной стороны открытки и улюлюкающая издевка немцев над французами. Эпопея приобретает международный характер!
Заботливые руки старательно вшивают другой экземпляр этой же газеты во все пухнувшее мое досье. Конечно, не в пользу мне.
Но я делаю еще худшее.
Очень за меня старается какой-то маленький, кажется социалистический, листок.
Любезность за любезность: они просят у меня интервью.
Я очень обозлен.
К тому же терять, кажется, уже нечего.
Дело явно застряло.
Не вытанцовывается.
Мэтр Ламур угрюм и мрачен.
Александров и Тиссэ гоняют со своим господином Курочкиным где-то в Ницце или в Говт де Лу.
Даю себе полную волю в своем интервью.
«Какова цель вашего приезда в Париж?»
— Хочу познакомиться с тем аббатом, который ввел в лоно католической церкви Гюисманса.
(Я вспоминаю, что улыбающийся мосье Удар занимает в префектуре то самое место, где когда-то сидел автор «Бездны» и «Святой Лидвины де Шиедам». Может быть, ему удастся проделать это и со мной?..) «Что вы скажете о случившемся с вами инциденте?»
— Я сделал ошибку, приехав в Париж и не пожертвовав должной суммы на госпиталь для престарелых и пострадавших жандармов, покровительствуемый мадам Кьяпп…
(Это — один из наиболее известных окольных путей — вручать взятки господину Кьяппу!)
И в таком роде бутада за бутадой.
Назавтра — общий смех на Монпарнасе.
Вечером сижу у крайнего ряда столиков под тентом «Куполи».
Из сумерек выныривает мой знакомый — венгерец. Тот самый, который фотограф.
Несколько дней тому назад он, также вынырнув из полутьмы, стоя боком, сквозь зубы конфиденциально доносил:
«Видел ваше досье… Все, кажется, в порядке…»
Сегодня он взбешен. Кричит в открытую:
«Вы сошли с ума!
Ваше интервью…
Все уже налаживалось…
Теперь все сорвалось! Все кончено!..»
Плевать!
Завтра истекает мой срок.
Предстоит повторный визит к господину Удару.
Увидим…[348]
и «Ключи счастья»
(т. 2 наст. изд.).
Как меня принимают в приемной и как меня принял Удар!
— Restez, monsieur, restez!
Ouf!..[349]
Кто же, в конце концов, решил дело, я так и не знаю.
И еще — reste la question[350], был ли нарушен ночной покой господина премьера… Эта тайна так и останется inter piernitas Мари Марке (между одеялом и подушкой Мари Марке).
Если бы не было этой эпопеи — ее бы следовало придумать.
Парафраз известной фразы известного француза очень к месту.
Эпопея развернула передо мной такую динамическую фреску Парижа, какой мне никогда бы не узреть простым туристом!

Есть с детства милые вам призраки.
Смутные видения,
обычно женские.
Очень часто — это память о рано разлучившейся с вами матери.
Иногда — смутное предощущение облика будущей избранницы любви.
Тогда о них пишут, как писал молодой Гете, стихи an eine unbekannte Geliebte — еще неведомой возлюбленной[352].
Однако это вовсе не обязательно.
Подобный романтический облик может запасть в юные мечтания и от случайного впечатления.
Особенно если в этом впечатлении окажется нечто от природной склонности или предрасположения воспринимающего.
И совсем интересно, что это романтическое видение — вовсе не обязательно лирико-романтическое, как призрачно-голубоватое видение доброй феи со стеклярусом над колыбелью. Оно может принадлежать и к другой составляющей романтику — к наиболее ее обаятельной стороне — иронии.
Такое видение иронической феи с очень ранних лет витает надо мной.
Фея носит черные перчатки выше локтя.
Имеет конкретный адрес в Париже.
Конкретные контракты в кафе-консерах[353] Франции.
И с незабываемой четкостью контура и абриса живет на плакатах, офортах навеки запечатленной остротой глаза одного из великолепнейших художников Франции.
Чем впервые пленил меня ее облик?
Черные ли перчатки, рассказы ли отца, слышавшего и видевшего бессмертную diseuse[354] во время поездок в Париж, тексты ли ее песенок, рано почему-то попавшие мне в руки, рисунки ли Лотрека?
Потом — мемуары («La chanson de ma vie»[355]),
потом — «Искусство петь песенку» («L’art de chanter une chanson»),
затем — неуловимость.
В двадцать шестом году в Берлине она концертирует, одновременно сыграв Марту Швертлейн в «Фаусте» Мурнау. И только что, за несколько дней до моего приезда, уехала во Францию.
В двадцать девятом году я опаздываю на ее концерт в Париже ровно на три дня.
Fatalitй[356]. Принцесса Грёза в черных перчатках[357] — неуловима.
Но тем не менее мы встретились.
Было томительно скучно.
Хотя это был Париж.
Меня высылали из этого чудного города.
По подозрению в коммунистической пропаганде.
Позднее мне Бертло показывал секретный рапорт Кьяппа обо мне.
Самым пленительным пунктом моей подрывной деятельности (наравне с тем фактом, что все советские картины сделаны мной!) была строчка о том, что «Mr. Eisenstein par son charme personnel»[358] вербует друзей Советскому Союзу.
Томительно-скучно в гостинице.
Кто-то хлопочет о продлении пребывания.
Надо ждать телефонных «мессажей»[359].
Бульвар Монпарнас еще не лиловеет в голубых сумерках.
«Жокей» наискосок от меня еще не зажигается огнями. «Куполь» и «Ротонда» еще не становятся магической феерией ночи.
Скучно.
Скучно в этом Париже Домье и Лотрека, Малларме и Робида,
«Трех мушкетеров» и Иветт Гильбер…
Tiens![360] А почему бы не позвонить ей?