«Откуда берутся дети?»

Проблемы того, как об этом сказать своему ребенку, у папеньки и маменьки не существовало.

Не потому, что, будучи впереди века, они с малых лет меня поставили в полную деловую известность об этом, но потому, что оба они просто уклонились от этой щекотливой темы и просто-напросто ухитрились избегнуть ее.

Вероятно, потому, что маменька была, как говорят американцы, — oversexed[583].

А папенька в свою очередь — undersexed[584].

Так или иначе, в этом, вероятно, кроется основа развода между папенькой и маменькой и падение престижа ларов и пенатов[585], семейного очага и культа «old homestead»[586] с очень раннего детства у меня.

Это же и в основе того, что членораздельный ответ по этому вопросу я получил не от родителей, не от товарищей, не от опытной матроны вроде незабвенной мексиканской Матильдоны, а…

Но задержимся на мгновение на образе Матильдоны.

Адрес: Мексико-Сити.

Точнее: улица Гватемоксина.

Это тот героический король-индио, которого ради золота пытал Кортес.

Это ему принадлежат знаменитые слова: «И я лежу не на розах», когда кто-то из мучившихся рядом пробовал застонать.

Эта героическая фигура, ныне стоящая высоким монументом на главной аллее города, в те дни лежала на спине.

На решетке, как святой.

Под решеткой были угли.

Память Гватемоксина почтили улицей в столице Мексиканской Республики.

Район Гватемоксина, похожий на спинной мозг центральной улицы с ответвлениями в переулки, — это центр проституции Мексико-Сити.

Ночью здесь хрипло гудят патефонами и фальшивыми голосами ободранные карпас — холщовые балаганы.

Как далеки эти холщовые балаганы от балаганов, воспетых Блоком[587]!

Тут же

«Мальчики и девочки,

Свечечки да вербочки»[588].

Вербочек, правда, нет. Но свечечки есть — они воткнуты в маленькую кривую рампу, отделяющую подмостки от скамеек для зрителей.

Есть и мальчики — непременная принадлежность каждой карпы.

Чаще всего они давно уже вышли из возраста даже юношей.

Румяна с трудом скрывают бледную одутловатость щек, а крашеные губы испускают хриплый фальцет, ритму которого вторят непристойные телодвижения чрезмерно толстых бедер.

А потом звонкий голосок девочки — действительно девочки, маленькой, худенькой девочки в платьице из стекляруса и газа — лихо откалывает популярную в эти дни и в этих районах:

«Mariquita sin calcones…»[589]

Матильдона живет во втором домике от угла центральной улицы.

Ее зовут Матильда.

Матильдона тоже означает Матильда, но Матильда в превосходной степени.

Как сказали бы у нас — не Катерина, а Катеринище; не Таня, а Татьянище; Аграфенище, Лизаветище, Матильдище!

Как воспеть эту громаду костей и упругого мяса — Матильдону — достопримечательность Мексики, равную пирамидам и кафедральному собору, снежной вершине Орисавы и подводным тюрьмам Веракруса, дворцам Чапультепека и окровавленному Христу из Тлалмапалко?

Мне рассказывали, что в былое время молодого углекопа при первом спуске в шахту провожала под землю женщина.

Не провожала, а вела.

Шла впереди.

И указывала путь в штольню — в черное чрево земли.

Женщина принимала в лоно свое страх юноши, впервые входившего в глубины лона земли.

Матильдоне — шестьдесят лет.

И уже с незапамятных времен она так же вводит юношу за юношей, впервые вступающих на путь жизни, в темные бездны на первых порах столь страшных и пугающих глубин биологического таинства.

Чудится мне, что стоят они две, громадные и гигантские, обе непобедимые в свой час, над ночным городом современной столицы — страшная богиня смерти, вышедшая из зал Национального музея, увитая каменными змеями и гранитными черепами — символ конца,

и живая громадина шестидесятилетней Матильдоны, подымающейся над крикливым районом карп и проституток Гватемоксина, как символ начала.

Головы их теряются высоко в ночном небе.

Снизу обрызганы они отсветом фонарей, автомобильных фар, трамваев, ночных кафе и пулькерий.

Свет выхватывает мощный абрис грудей одной и черепа каменного ожерелья другой.

Где-то между ними светятся потоками муравьев попы и лисенсиадос, вакерос[590] и доктора, иезуиты и безбожники.

Матильдона?!

Вероятно, и Лондон, и Париж, и Константинополь, и родная Рига имели своих Матильдон.

Родители меня в «тайны» не посвящали.

Адреса рижской Матильдоны я не знал.

В «эскапады» с товарищами меня не пускали.

И моей «матильдоной» оказалась… толстенная книга.

Книжник — если и не фарисей — я должен был, конечно, впервые «все узнать» из книжки.

Это произошло очень рано, и это было ужасно.

Книжкой оказался не Казанова, не Вольтер, не Дидро.

Ни даже Пушкин, звездочки в чьей «Вишне» мы прелестно заполняли буквами на школьной скамье.

Книжкой оказался солидный… научный! — том из библиотеки дядюшки моего доктора Петерсона.

Я помню тот вечер, когда, сидя в его глубоком кресле, я листал эту книгу.

Изложение было историко-эволюционным.

От низших организмов к высшим.

Страница за страницей раскрывали захватывающий путь того, как постепенно приспособлялись организмы ко все более и более приспособленным формам совокупления.

Где-то на стадии… пауков, уже очень рационально устроенных, отчетливо начинаешь представлять себе полную картину того, что будет под параграфом — человек.

И боже мой! — тени Грекура, Парни, кавалера де Буффле, вы поймете мой крик — это так увлекательно по своей биологической рационализации, что юный читатель прежде всего остается ошарашенным «премудростью» природы!

Конечно, быстрый на поспешные умозаключения психоаналитик сейчас же определит, что страсть моя к книгам, которые я люблю, как живые существа, идет именно с этого мгновения.

Должен огорчить его.

Страсть к книгам — предшествует.

Но я с трудом возьмусь оспорить, что почти болезненное мое пристрастие к проблемам видоизменения, эволюции, развития, вероятно, очень крепко связано с тем неожиданным аспектом, в котором я узнал все «да» и «нет» в книжных ответах, опередивших личный, практический опыт.

* * *

Во вступительных заметках я писал, что данное сочинение совершенно безнравственно.

Это распространяется не только на отсутствие в нем плановой устремленности, но и на полное отсутствие в нем какой бы то ни было планомерности вообще.

Согласитесь, что в системе планового хозяйства и идеологической системе такой подход, конечно, совершенно аморален…

Отдельные главки начинаются об одном. Ведут отсчет от случайно всплывшего воспоминания и затем идут цепью ассоциаций, как им угодно. Начав главку, я не знаю, во что она выльется.

И, только закончив ее, иногда начинаешь подозревать, что в ней могла возникнуть даже «тема».

Чаще всего эта тема — или окончательный «сюжет» главки — абсолютная неожиданность для самого автора.

Так, например, с только что изложенным материалом.

Я искренне думал, что это кусочек из биографии обиженного ребенка, которому родители не удосужились должным образом раскрыть глаза. Нечто вроде несостоявшегося восхитительного рисунка Steinberg’а.

Я даже думал начинать ее с горячей перепалки с папенькой на эту тему летом шестнадцатого года.

Как сейчас помню, было это на извозчике, при выезде из дивной улицы Росси, окаймленной справа и слева чистейшим ампиром оранжево-белых стен.

Архитектура Александринки так прекрасна, что ей мало театрального здания. Она воровато забегает в переулок позади театра и полонит обе его стороны.

И тут правая и левая стороны в течение сотни лет любуются друг другом. Они глядят друг на друга, как в зеркало. Они застыли в обоюдном любовании.

Правая и левая стороны переулка совершенно одинаковы. И одинаково прекрасны.

Если бы они были зеркалами, можно было бы поставить посреди улицы свечи и гадать о женихе, который выходил бы из заднего фасада театра, в который упирается улица.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: