На другой день шла пьеса «Ложь», где я играл больного неврастеника, любящего заглушать свою тоску шампанским. Во втором акте я говорю, обращаясь к официанту: «Принеси-ка нам две бутылки шампанского». Разливая вино, я услыхал голос с галереи: «Начинается». Меня это немножко задело. Когда в третьем акте по пьесе я выхожу пьяный и говорю заплетающимся языком, опять тот же голос подарил меня новой фразой: «Приехали», то есть напились. Когда же публика увидела, что я трезвый и только играю пьяного с большим подъемом и искренним чувством, мне устроили продолжительную овацию.

Все это время я получал из Екатеринодара телеграммы от Шильдкрета тревожного характера: «Когда же наконец приедешь? Все билеты распроданы, приезжай», «Приезжай немедленно, не губи дело». Но Беляев и Ивановский меня не выпускали, так как я своими спектаклями приносил большой доход. Наконец был назначен прощальный спектакль, и артисты во главе с Беляевым поднесли мне дорогие золотые часы, с оригинальной надписью. Беляев артистов уговорил не дарить мне никаких драгоценных вещей, говоря, что у Орленева они и двух дней не продержатся: он их или продаст или заложит. Тогда Беляев придумал выгравировать надпись на внутренней крышке часов, которая не давала бы возможности ни продать, ни заложить: «Эти часы украдены мною. Павел Орленев». Но им эта шутка не удалась, потому что, пригласивши всю труппу на прощальный ужин и не имея чем расплатиться, я отдал хозяину гостиницы эти часы с просьбой прислать мне их наложенным платежом. Когда же Беляев меня в конце ужина спросил: «Ну‑ка, Павлуша, который-то час?», — я вынул свои самые простые черные часы и ответил ему: «Пора расходиться». Он спросил: «А где же подарок?» Я заявил ему, что он поедет догонять меня в Екатеринодар.  Тут как раз подали мне еще одну телеграмму Шильдкрета: «Телеграфируй, когда выезжаешь, чем начинаешь?» Я сейчас же ответил: «Завтра еду на Преступленье», — и выехал в Екатеринодар.

На вокзале меня встретили товарищи, но Шильдкрета не было, сказали, что он арестован. Оказывается, его позвали в сыскную полицию, просили объяснить, на какое преступление к нему едут, и не выпускали до моего приезда. Я сейчас же с вокзала поехал в уголовный розыск выручать Шильдкрета.

Леонида Осиповича Шильдкрета я очень любил. В этом человеке было много смешного, но и оригинального, он был большой труженик и страстно любил театр. Вечно он нервничал, волновался за спектакль больше, чем сами актеры. Когда кто-нибудь из актеров снижал тон, он пускался на всевозможные предприятия. Мне рассказывали про один спектакль, где актриса начала спектакль в низком тоне. Шильдкрет сам следил за спектаклем и бегал от кулисы к кулисе, страшно волновался, придумывал, как поднять тон. Он подошел к другой актрисе, приготовившейся к выходу, и спрашивал: «Скажите, что вы ей (той, которая играет сейчас на сцене), что вы ей сделали? Почему она распускает слухи о вас? Вы, говорит она, вчера весь вечер пьянствовали, кутили с офицерами и дело кончилось тем, что вас забрали в полицию». Актриса, разозленная, в негодовании спрашивала: «Как она смела?» В это время Шильдкрет ей говорит: «Пожалуйте на сцену. Ваш выход». Актриса вышла на сцену возбужденная, начинает свои фразы повышенным тоном, который заставляет первую партнершу подтянуться и повысить в свою очередь свой тон. Шильдкрет же с веселой улыбкой говорит: «Ну теперь хорошо! Пьеса пойдет с успехом», — и отходит очень довольный.

Он первый ездил в турне с артистами императорских театров, с Г. Н. Федотовой (с прекрасной труппой), возил Митрофана Трофимовича Иванова-Козельского, Андреева-Бурлака, Далматова, Дальского и других. Он до того ревностно относился к своему делу, что сам расставлял на сцене мебель, чуть ли не прибивал откосы, поправлял декорации и терпеть не мог, чтобы ему мешали. Помню такой случай. Прихожу я гримироваться на роль Арнольда Крамера и вдруг натыкаюсь на гроб, приготовленный к четвертому  акту, и вижу, в нем лежит какая-то живая фигура. Меня это удивило. Я позвал Шильдкрета, спрашиваю: «В чем дело? Зачем ты его положил в гроб с первого акта? Вели ему встать». — «Оставь, пожалуйста, что он тут болтается под ногами. Все равно двугривенный получает, ну и пусть лежит». Он был очень добрый, находчивый и остроумный человек. Мамонт Дальский к нему всегда придирался, но однажды Шильдкрет одной фразой угомонил его. Громко кричит Дальский: «Шильдкрет, я вам должен сделать еще замечание», а Шильдкрет в ответ: «Вы, пожалуйста, делайте мне сборы, а замечаний не нужно».

Когда я рассказал ему, что у меня вышло недоразумение с Сувориным и что роль мне очень хочется сыграть, он мне сказал: «Зачем же тебе бросать эту роль, ты закажи себе собственную пьесу. У меня в труппе служит литературный человек, он тебе и напишет пьесу». Тут я вспомнил слова Дорошевича, с которым мы говорили об этой новой пьесе Суворина. В. М. Дорошевич, обладавший большой памятью, сказал: «Знаете, Орленев, я проштудировал пьесу Суворина. Когда я читал ее, мне вспомнился роман Мордовцева “Лжедимитрий и Ксения”[96]. Посмотрите, не найдете ли вы в романе что-либо для добавления к роли». Вспомнив это, я сейчас же достал роман и был поражен большим сходством с пьесой Суворина. Сговорился с рекомендуемым мне Шильдкретом автором Федором Ивановичем Ивановым-Двинским и предложил ему сделать пьесу. Он ухватился за эту мысль, и мы немедленно принялись с ним за работу. Как раз в это время я получил от Суворина телеграмму: «Потрудитесь немедленно прислать экземпляр моей пьесы». Мой ответ: «Пьесу выслал, не нуждаюсь в ней потому, что она оказалась слабою. Делаю свою. Когда будет готова, увидите настоящего Самозванца. Бывший ваш кормилец Орленев».

Недели через три пьеса была готова. Я ее отослал в Петербург с автором к цензору Трубачеву, и когда он ее процензуровал, он известил меня об этом телеграммой.

Я стал составлять труппу для одной пьесы «Ксения и Лжедимитрий». Все, что я заработал, пошло на костюмы для Ксении и Дмитрия, а также на декорации и бутафорию. С поста должна была начаться наша поездка. Я взял в свое дело пайщиком того же Л. О. Шильдкрета. Он поехал снимать города, выпускать афиши, а я выписал для  роли Ксении из Херсона Аллу Назимову и усиленным темпом стал репетировать пьесу. Первый спектакль должен был состояться в Самаре на второй неделе поста. Все съехались в Самару на первой неделе. Сговорившись с московским костюмером Михайловым, к которому я заезжал проездом из Петербурга, я отобрал костюмы для пьесы, уложился. Михайлову я должен был перевести своевременно 500 рублей, чтобы он прислал портного с костюмами в указанный нами город. Но тут произошел роковой случай, который разбил все предприятие.

Я поручил моему приятелю, актеру Флорентию Омарскому, перевести телеграфом Михайлову 500 рублей. Он, жалея денег, как объяснил мне после, перевел их по почте. Перевод шел медленно, костюмы не были высланы своевременно, и деньги за проданные на два объявленных спектакля билеты были возвращены публике. Положение было отчаянное, но в таких случаях я никогда не терялся. Однако тут случилась еще большая неприятность, которая связала меня по рукам и по ногам. Омарский, желая загладить свою вину, сказал мне, что он достал денег на продолжение поездки, но необходимо выдать так называемые «сохранные расписки». Я, не имея никакого понятия о векселях и расчетах, подписал данное обязательство и очутился в лапах у паука Потехина, который буквально из меня высасывал все соки, заставляя играть по его указанию и в особенности пьесу, которую я не любил, — «Орленка». Но она делала полные сборы, и это его устраивало. Когда же я начинал ему противоречить, он пугал меня тем, что подаст на меня жалобу прокурору о растрате его собственности. «Сохранная расписка» вот что собой представляла: вам выдают деньги и пишут в записке, что вы обязаны возвратить этими же самыми бумажками, причем записывают номера бумажек и серий, и если кредитор желает вас погубить, то он это легко может сделать. Потехин этим злостно пользовался. После поездки я, весь разбитый, поехал в Ялту, только что собрался пожить там и отдохнуть немного, вдруг получаю телеграмму Потехина: «Немедленно выезжайте Сумы гастролировать».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: