Весну встречали мы в Крыму. Из Севастополя послал я телеграмму в Ялту, где мы должны были играть спектакль, Антону Павловичу Чехову, прося его прийти на «Привидения»[119]. После второго акта он зашел в уборную ко мне, спросил, где буду я на страстной неделе? «Играть ведь все равно нельзя, — так не приехали бы вы ко мне?» Конечно, я с радостью и благодарностью согласился. Тут же я отдал ему и те 100 рублей, которые брал для Гурзуфа[120].
Едучи на страстной неделе в Ялту, я в Феодосии встретился с Н. Г. Михайловским-Гариным, и он дорогою советовал мне непременно купить клочок земли в верхней Алупке, сказав, что решено провести железную дорогу Ялта — Симферополь и что я, сейчас за бесценок купив участок, через два года буду богачом. Я обещал ему подумать. На другой день отправился к Антону Павловичу и рассказал ему о предложении Гарина. Антон Павлович настаивал на приобретении клочка и сказал мне, что по соседству с ним как раз продается 2400 квадратных сажен… К нему приехал Гарин-Михайловский, и оба принялись убеждать меня стать богатым виноградарем и разводить табак.
На другой день мы поехали с Н. Г. Гариным осматривать продающиеся участки. Помню, Антон Павлович так трогательно советовал, чтоб я узнал, есть ли на том клочке вода, годная для питья, и тут же взял у меня записную книжку и отметил в ней собственной рукою: «Смотрите ж, не забудьте про питьевую воду». Купил я клочок земли и внес полторы тысячи, а остальные деньги должен был отдать при совершении купчей через два‑три месяца. Я приехал сказать о покупке Антону Павловичу и объявил, что землю надо вспрыснуть и что я пойду в курзал и выпью там бутылку Мумму. Антон Павлович рассказал мне, как он, прийдя из душного курзального театрика, где он смотрел нас в «Привидениях», захотел выпить шампанского. «Вы так соблазнительно и вкусно залпом выпили вино на сцене, — говорил он, — что я, приехав домой, даже не пожалел и маму разбудить, прося ее дать мне шампанского, что осталось у нас от праздника. Хотел я выпить также залпом. Мне мама принесла, но, увы, целую бутылку — а вы ведь полбутылки выпили, ну я и не решился».
Почти всю неделю я с Антоном Павловичем не расставался. Он меня спросил, что думаю я дальше делать. Я рассказал, что впятером поеду за границу и буду там играть «Привидения» и «Ради счастья». На другой день Антон Павлович сказал мне: «Послушайте, Орленев, хотите, я для вас пьесу напишу?» Сначала я подумал, что он шутит, но он меня уверил, что он давно приглядывается ко мне и действительно хочет написать пьесу, тем более, что без цензурного гнета ему гораздо легче писать. «Вам хочется в трех актах и пять действующих лиц? Ну, хорошо. Когда вы едете?» — «Да, я думаю, в начале сентября». А разговор у нас происходил постом. Когда приехал я к нему прощаться, он мне сказал: «Не беспокойтесь, пьеса будет готова к сроку, и, знаете, Орленев, как называться сна будет?» Я ответил: «Вам лучше знать»[121]. Он мне сказал, что назовет ее «Орленев». Это были последние звуки его пленительного голоса, которые мне пришлось услыхать; в конце лета Антона Павловича не стало…
Есть письма Чехова в издании Марии Павловны, его сестры. В томе VI я прочел его письмо к брату в Таганрог: «Орленев приедет в Таганрог, зайди к нему, скажи, что его просьба будет исполнена»[122]. Я всю мою жизнь буду чувствовать благоговейную признательность за те часы, которые мне удалось провести с этим человеком изысканной и утонченнейшей души.
А я, как Агасфер, все продолжал идти, идти без остановки, без отдыха, играя каждый день все те же «Привидения». Изъездили мы почти всю Россию, Крым и Кавказ, Волгу и Закаспийский край. На Западе, в Варшаве, ставили пьесу в Большом театре подряд четыре раза. Я получил там от Каминского, известного польского актера, большой венок с надписью: «Великому Орленеву», и он сам во главе с артистами пришел на сцену приветствовать меня. Мне это было очень дорого, так как я знал, что в Польше, находившейся под гнетом России, всем русским актерам обычно устраивали только бойкот. Вообще в Варшаве было несколько случаев проявления ко мне трогательного отношения и любви.
Я помню, в первую поездку с «Царем Федором», мы в Варшаве играли целую неделю. Зашел я к парикмахеру; пришлось мне ждать очереди. Я сидел, просматривая журналы. Вдруг я заметил, что сидящий против меня клиент с намыленным лицом обратился к мастеру и, кивая на меня головой, спросил: «Кто он такой?» Мастер меня узнал и объяснил, что я актер Орленев. Тогда клиент стер с лица мыло, надел воротничок и галстук, взял шляпу и ушел из парикмахерской. Я, будучи предубежденным, подумал: «Вот он и бойкот». Сел бриться и задумался. А в это время возвратился клиент и, подойдя ко мне, поднес мне фотографический портрет с прекрасной надписью на французском языке, раскланялся и отошел. Я, уходя, спросил у мастера, кто это был такой. Оказывается — один из известнейших польских актеров.
Второй случай был с Бравичем в ресторане у Стемпковского. Мы завтракали там несколько раз, и нас уж знали. Помню, как-то приходим мы и садимся за стол. Нам кельнер подает меню, мы выбираем, как вдруг администратор ресторана, похожий на магната, с величественной фигурою и надменным лицом подходит к нам и, властным жестом отправив кельнера, сам принимает наш заказ и медленно уходит. Я спросил Бравича, в чем дело. Он мне сказал, что этот человек у них в большом почете, он старый ветеран Стемпковского и принимает заказы лишь у Генриха Сенкевича — польского кумира.
В Вильне на спектакле «Привидений» ко мне в уборную зашел актер Харламов. Он уж знал, что я скоро собираюсь за границу, и предложил мне прочесть рукопись чириковской пьесы «Евреи». На другой день он мне принес ее в гостиницу и, сказав, что у него два экземпляра, мне подарил один. Зная, что пьеса эта запрещена в России, я с любопытством прочитал ее, но она меня не захватила.
Из Вильны отправились мы в Ковно, Шавли, Либаву, Ригу. Играли здесь в театре «Улей», где были первые мои шаги. К нам на спектакль пришла курсистка, с которой я встречался в Белладжио на Комо. Я посвятил ее в свой заграничный план и кстати рассказал, что я недоволен пьесою «Евреи». Она мне предложила прочитать повесть Семена Юшкевича «Евреи», изданную в Мюнхене, у ней случайно оказался экземпляр. Я принялся читать повесть и сильно ею увлекся. Я принялся соединять два произведения в одно, и получалась захватывающая вещь. Сейчас же я начал строить планы на будущее, решив везти в Америку одну только пьесу, предвидя успех… Тоска, охватившая меня и терзавшая в последнее время, оставила меня, и я почувствовал в себе непреодолимое желание играть Нахмана. Для меня «захотеть» — все, и я, весь охваченный трепетным, могучим вдохновением, сейчас же решил приняться за работу.
Поездку мы уже заканчивали. Отправился я с Назимовой в Ялту. Там было очень многолюдно, шумно, встречались каждый день знакомые, а мне работать надобно всегда в полном уединении. Опять затосковал я, да и Крым мне как-то опротивел. Драгоценного Антона Павловича не стало[123], и Ялта без него все краски потеряла. Встретился я на набережной с Л. О. Шильдкретом. Он предложил мне поехать с «Привидениями», играть через день, а по утрам и в свободные дни отдаться работе над ролью Нахмана в «Евреях». Меня этот проект устраивал, и вот опять поехали мы по России с новой труппой, только В. С. Кряжева и Вронский оставались из прежнего состава; Регина же и Энгстранд были другие.
Мне после каждой созданной мной роли необходимо было, как роженице, очиститься, чтобы приняться за новую работу. В таких случаях я всегда принимал «ванны духовные», то есть долго, много и жадно пьянствовал. Потом сразу все кутежи бросал и, прострадавши в одиночестве дня три-четыре, со всею страстностью садился за работу, оставаясь в полном уединении. В то время со мной ездил, играя Энгстранда, талантливый актер Володя Костровский, который обожал Антона Павловича, и это нас сблизило. Ох, как мы пили с ним и безобразничали! Сколько раз нас арестовывали и сажали протрезвляться, но многое и с рук сходило.