После первого нашего водевиля ко мне в уборную зашел русский посланник Поклевский-Козелл[134] и напомнил мне о своем знакомстве в Петербурге у его двоюродного брата Набокова, переводчика «Привидений» Ибсена, «Орленка» Ростана и переделывателя «Братьев Карамазовых». Поговорив со мной, он пригласил меня на другой день к себе на завтрак. Я отказался, сказав, что у меня будет очень много хлопот с отъездом в Нью-Йорк и я не могу терять ни минуты времени. Но он мне приветливо и весело ответил: «Я надеюсь, что, сообщив вам кое-что по окончании спектакля, я получу ваше согласие завтра с нами позавтракать». И действительно, приходит ко мне, уже разгримированному, и сообщает, что сегодня утром он получил телеграмму из России о расстреле рабочих, шедших с попом Гапоном[135], и что он задержал эту телеграмму, чтобы не сорвать настроение моего спектакля.
На другой день я был у него. У него собралось много русской публики, которая приняла меня с трогательной нежностью. Я прочел несколько стихотворений и под гитару спел любимые свои романсы. Я сам настроился прекрасно, и тяжелые заботы были забыты. Гости скоро разошлись, а я остался с хозяином Поклевским в кабинете, где он мне предложил чудесные сигары и ликер. В разговоре он коснулся переезда в Нью-Йорк: «Зачем вы медлите, ведь через две недели начнется такой ураган на море, что выехать из Лондона вам не удастся». Я ему признался, что в Лондоне мы потерпели крушение и наше положение становится отчаянным. Поклевский-Козелл сейчас же сказал твердо и спокойно: «Я — русский посланник и обязан вас поддержать, когда вы поставлены в затруднительное положение», и предложил сейчас же ему сказать сумму, необходимую, чтобы ликвидировать все дело и всей труппой отправиться в Нью-Йорк. Я приблизительно назвал ему цифру, он тут же дал свое согласие устроить все наши материальные дела и отправить нас в Нью-Йорк с запасом денег на каждого актера. Блаженное спокойствие наполнило все мое существо.
Снабженный частью обещанной суммы, я приехал в гостиницу. Вошел в столовую, где находилась в сборе вся группа с администраторами и залоговыми кассирами. У меня всегда была потребность посмеяться. Позвав хозяина, я предложил подать мне общий счет немедленно. Тем актерам, кто плакался на свою злосчастную судьбу и на меня, поставившего их в безвыходное положение, я объявил отъезд обратно в Россию с уплатой за два месяца вперед и за все время причитавшегося им жалованья, вернул залоговые деньги всем кассирам. С остальными товарищами мы прекрасно провели время вплоть до самого отъезда в Нью-Йорк. Мы взяли билеты на первый отходящий в Америку пароход и, снабженные рекомендательными письмами П. А. Кропоткина, В. Г. Черткова, Джерома К. Джерома, Лоренца Ирвинга и Поклевского-Козелл, отправились в путь. Мы взошли наконец на пароход, за нами оставался туманный, вечно мрачный Лондон.
Забыты были все страдания, бодрость возродилась.
Прибытие в Нью-Йорк. — Подготовка к открытию спектаклей. — Огромный успех «Евреев». — Переход в другой театр. — Временные неудачи. — Проект создания постоянного русского театра. — На лоне природы. — Новая труппа. — Второй сезон. — Недоразумения с пайщиками. — На Ниагаре. — Гастроли в Чикаго. — Арест и водворение в тюрьму. — На допросе у прокурора. — Освобождение.
Приехали мы в Нью-Йорк утром, никто нас не встречал, но мы на пароходе познакомились с несколькими пассажирами, уже бывавшими в Нью-Йорке. Остановились мы все в гостинице Малкина, где был и русский ресторан. Хозяин и управляющий говорили по-русски и, узнав, что мы актеры, сердечно к нам отнеслись. Когда же мы объявили, что имеем рекомендательные письма от П. А. Кропоткина, нас сейчас же направили к врачу Золотареву, у которого всегда в квартире собирались приверженцы и почитатели Кропоткина. Мы познакомились с хозяевами Золотаревыми. Нас разместили по недорогим комнатам, с платой в неделю в полтора доллара, с отоплением, освещением, всегда готовой газовой плитой и ежедневной ванной. Обедали мы первое время большею частью в ресторане Малкина, где давали на обед два сытных, вкусных блюда с чашкой кофе, и стоило все это удовольствие всего лишь 30 центов (то есть наших 60 копеек).
На собрание к Золотареву сошлась очень большая компания, и начались речи об устройстве наших спектаклей. Говорили долго и много, все по-русски. Я сидел и все молчал, не подавая ни одного звука. Алла Назимова иногда вставляла свои реплики и соображения, и все в конце концов пришли к решению: завтра Орленеву объехать все редакции и у прессы просить себе поддержки. Мне всегда это было противно, и я презирал своих товарищей, которые всегда искали для себя поддержки, газетных похвал и рекламы. Помню, когда спросили известного гастролера Мамонта Дальского, скоро ли начнутся его гастроли в Петербурге, он ответил: «Нет, у меня еще пресса не организована». На меня этот его ответ произвел тогда отвратительное впечатление, и стыдно было за него, такого огромного артиста. Вот и теперь, когда все собрание вместе с Назимовой решило меня послать с поклонами в редакцию, я вдруг вскочил и только сказал одно лишь слово: «Наоборот». — «Почему?» — «В чем дело?» — Я объяснил: «Пусть пресса придет на спектакль, который я поставлю бесплатно, по примеру сыгранных в Петербурге “Привидений” в театре Неметти, и тогда пусть скажет свое мнение, без всяких просьб и разговоров». А у меня были письма от сэра Генри Ирвинга и писателя-юмориста Джерома К. Джерома к одному из богатейших владельцев больших театров. Я отправил к импресарио Назимову с женою Золотарева, чтобы они просили импресарио дать мне бесплатно на один из утренников свой театр, причем билеты будут розданы тоже бесплатно и без афиш, как пробный спектакль. Дирекция пошла навстречу моему желанию.
И вот в одно из «матине» (утро) мы поставили на карту наших «Евреев». Успех был колоссальный, гораздо больший, чем в Лондоне и даже в Берлине. Пресса превозносила и пьесу и каждого из исполнителей до небес, и многие предприниматели театров, находящихся в еврейских районах, сделали нам предложение играть у них «Евреев». Приехали мы в Нью-Йорк в конце января, в самый разгар сезона, театры все были заняты, и потому нам предложили обойти американский закон, запрещающий спектакли по воскресеньям, и назвать наши два спектакля, утром и вечером, в каждое воскресенье, «религиозным концертом». Все наши спектакли прошли с аншлагами. Расходы были небольшие, и доллары лились рекой. Помню, часто уезжали со спектакля с чемоданами, наполненными долларами, — золотом, серебром и бумажками. Мы с Назимовой проживали у ее дяди, зубного врача Гарвита, в Бруклине, и с каждого спектакля нас с чемоданами сопровождали два полисмена, доставляя нас и деньги на квартиру доктора Гарвита. С труппой у меня было словесное условие: я заплачу всем следуемое жалованье за все время, как только будут деньги, а если прогорим — буду считать себя связанным со всей труппой беспрерывной поездкой по России, пока не уплачу все всем сполна. Конечно, все охотно согласились и не раскаялись, сразу получив после первого месяца спектаклей в Нью-Йорке жалованье за девять месяцев, проведенных со мною, начиная с выезда из Ялты в Берлин.
Расплатившись с труппой, я продолжав играть «Евреев» в том же театре «Талли», при постоянных аншлагах[136]. Но опять меня подвел злой случай. Как-то во время утреннего спектакля я поссорился с Назимовой и не поехал после спектакля домой, а остался в уборной театра «Талли» и оттуда поехал в ресторан пообедать, после чего в этой же уборной и прилег на диван вздремнуть, чтобы отдохнуть к вечернему спектаклю. Вот тут-то и таилась погибель моя. Дремлю я сладко и во сне слышу какие-то знакомые, родные звуки. Проснулся, прислушался и ясно слышу стройное хоровое пение: «Вниз по Волге реке, с Нижня-города». Это пение русское, близкое сердцу, произвело какой-то переворот в моей душе, я вдруг почувствовал тоску по родине, тоску щемящую по языку родному. Силой воли я сдержал подступившие к горлу слезы и, встав с дивана, пошел на звуки хора. Вхожу наверх и вижу громадную общую уборную, всю переполненную молодыми, раскрасневшимися от напряженного пения, лицами. Я останавливаюсь, отуманенный каким-то предчувствием. При моем появлении песня вдруг прервалась, и люди, очевидно, не предполагавшие моего присутствия, замолкли и законфузились. Я тоже помолчал, потом всех оглядел: среди них еще было много неразгримированных статистов, изображавших в последнем акте погромщиков. У нас погром поставлен был почти без всяких слов, только были отдельные возгласы. Играя Нахмана, я перегримировывался моментально, переодевался в погромщика и участвовал в сцене погрома, чтобы сказать несколько слов и руководить толпой. Узнав теперь среди сотрудников родных мне русских, я до того был взволнован, что стал всем сильно жать руки. Один из них, Володя Касьянов, напомнил, что в Одессе, во время моих гастролей, он в «Федоре» изображал мальчика рынду в последнем акте при выходе. Я расцеловал его, и с тех пор мы сдружились с ним. Из Нью-Йорка он со мной уехал в Россию, был в Норвегии. У меня родилась мысль: довольно Нахмана играть в «Евреях», хочу «Федора Иоанновича», уж очень по нему я стосковался.