Через день нас провожали друзья вместе с Стаховичем. И вот мы за границей. На венском вокзале я увидал на афише: «Заратустра», остолбенел и заставил Таню, знавшую немецкий язык, перевести мне эту афишу по-русски. Она перевела: «Сегодня в Бургтеатре концерт Йозефа Кайнца, который прочтет избранные места из философской поэмы Фридриха Ницше “Так говорил Заратустра”». А я всегда, когда покидало меня вдохновение, обращался к этому, как называл я, «евангелию», чтобы найти в нем нужный мне для творчества подъем, и знал эту несравненную книгу всю наизусть. Погрузившись в нее, я всегда испытывал какое-то странное, жуткое очарование[149]. Сейчас же, оставив на вокзале вещи на хранение, я поехал с Таней в Бургтеатр купить на этот концерт билеты и с восторженным сердцем ожидал ее из кассы, сидя на фурмане[150]. Но появляется она растерянная и рассказывает, что по болезни Кайнца концерт отменяется. Я был очень расстроен. Вену я так на этот раз и не видал, уехал на вокзал и там сидел разочарованный, упиваясь знаменитым мюнхенским пивом.
Тальников снабдил меня письмом к Г. В. Плеханову. Приехал я в Женеву, остановился в гостинице, рекомендованной мне носильщиками-студентами, которым разрешалось помогать приезжей публике управляться с ее багажом. Я сначала очень удивился, а потом и обрадовался русскому языку. Узнал я также от этих студентов, что Георгия Валентиновича в Женеве сейчас нет, так как он неделю назад выехал в соседние городки для чтения лекций и докладов. Но еще раньше Тальников послал по почте письмо к Плеханову, в котором просил его, по моем приезде, устроить меня и подешевле и удобнее, так как я, Орленев, в первый раз приеду в Женеву, не зная тамошних условий жизни. И вот по этому его письму вечером к нам в гостиницу пришли две дочери Георгия Валентиновича, молоденькие, очень симпатичные и хорошенькие француженки, и почти сейчас же повели нас в снятый и приготовленный уже к нашему приезду хороший и удобный пансион, состоявший из двух хорошо обставленных комнат с балконами, выходящими на Женевское озеро, необыкновенное по краскам. Я очень поблагодарил наших обаятельных француженок и просил их передать благодарность своему отцу за такое внимательное отношение ко мне.
В этот же день, когда сидел я на своем балконе, меня многие из эмигрантской молодежи узнали и, с улицы приветствуя меня, просили разрешения прийти ко мне в номер. Я был очень рад встрече и сближению с молодежью, надеясь воспользоваться их советами и товарищеской помощью в чужом мне городе. Они сказали, что с наслаждением будут нашими проводниками и переводчиками. Это были очень милые ребята, такие трогательные и симпатичные. Один, белокурый, с круглым румяным лицом и вьющимися волосами, напомнил мне, что он приходил ко мне где-то в русском городе в уборную за бесплатными контрамарками и что я их, нескольких студентов, хорошо принял и снабдил всех билетами. «Буду вам служить, — сказал он, — и защищать вас от всяких проходимцев, которых здесь, в Женеве, очень много». Я поблагодарил его и спросил: «Вы к какой партии принадлежите — социалист-революционер или социал-демократ?» — «Нет, я безмотивник-анархист», — ответил он. Прощаясь со мной, он спросил, не сыграю ли я один или два спектакля здесь в Женеве с любителями, имеющими несколько сыгравшихся маленьких трупп и играющими по некоторым ферейнам.
На другой день пришла депутация от одного из ферейнов с приглашением сыграть два спектакля: «Преступление и наказание» и «Привидения». Условились, что я без всяких по спектаклю расходов получаю вместе с Таней Павловой часть валового сбора. Отдал им экземпляры обеих пьес и на другой же день вечером, распределив роли, я назначил в своей комнате читки по ролям, прислушивался к дублерам и отбирал лучших и наиболее подходящих по типажу. Дело пошло быстрым ходом, а билеты раскупались нарасхват. У Павловой обе роли были уже сделаны и сыграны в России, и она даже помогала мне, разучивая с любительницами женские роли.
Подошел спектакль. Появились слухи о том, что приехал в Женеву и Г. В. Плеханов. Первым спектаклем шло «Преступление и наказание». Я всегда и даже до сих пор в день этого спектакля испытываю какое-то странное и жуткое ощущение, теряю совершенно душевное равновесие, сосредоточиваюсь и впитываю в себя глубокую раздвоенность изображаемого мною Раскольникова. В этот день репетиция идет без меня. На этот раз с любителями проводила ее Татьяна. Я же сидел в уединении и, как всегда, не находил себе места от тоски, раздиравшей мою обеспокоенную душу. Уборную в театре я заказал отдельную и наверху, сказав, чтобы актеры во время спектакля не хлопали дверями и вообще не разговаривали громко, чтобы меня не раздражать, не беспокоить, и, главное, просил, чтоб никто не приходил до окончания спектакля ко мне в уборную. Я загримировался и оделся, как всегда привык, за четверть часа до поднятия занавеса, и в это время я весь сосредоточивался на исполняемой мною роли. Вдруг за десять минут до начала ко мне стучатся администраторы-студенты и докладывают мне: «К вам пришел Плеханов». Я сказал: «Ведь я вам заявил, что до окончания спектакля я не принимаю никого». Они стали настаивать, ударяя себя в грудь: «Да ведь Плеханов!» Я заорал: «Не принимаю». Они, опешившие, выскочили из уборной, а я велел дать третий звонок и пошел на сцену.
Я в этот вечер играл с большим подъемом, и публика, молодая и экспансивная, выражала мне своими рукоплесканиями восторженную благодарность. Так продолжалось до самого конца. После окончания пьесы начались овации и продолжались долго. Вся почти труппа уже разгримировалась, а многие уже оделись и собирались уходить, но публика вызывала меня бесконечное число раз. Наконец я снял с себя парик и заявил помощнику, что больше не пойду на сцену. В эту-то блаженную минуту навстречу мне идет Плеханов. Я бросился к нему и начал извиняться, а он сейчас же меня прервал: «Это я должен благодарить вас, что вы ни одного звука для моего прихода к вам не отняли от гениально созданного вами Родиона Раскольникова, дорогой мой Павел Николаевич!» Я почувствовал от этих его слов большую радость. Он произнес их с какой-то сдержанностью и деликатною учтивостью европейца. И, не желая меня, усталого, тревожить, спросил, как рано я привык вставать. Я ответил: «Очень рано». — «Так разрешите завтра утром вас посетить». Вот эта маленькая на ходу беседа с ним осталась одним из самых острых воспоминаний моей жизни. Георгий Валентинович запечатлелся в моей памяти весь как-то и внешне и внутренне В суровом взгляде его была и обаятельная нежность, особенно когда он улыбался.
На другой день рано утром я проснулся с радостным настроением, ожидая прихода Георгия Валентиновича. Я только что оделся и даже не успел выпить свой обычный черный кофе, как ко мне постучал Георгий Валентинович. Я открыл дверь, и он вошел, приветливый, с очаровательной своей улыбкой, сел, заговорил. Он достал письмо Тальникова, которое я передал дочерям Георгия Валентиновича, когда они приходили к нам в день нашего приезда, и, прочтя в этом письме об исполнении мною роли Бранда, стал просить меня рассказать ему о плане моей роли и ее понимании, а я именно его-то мнения и боялся и меньше всех хотел бы ему рассказать о моем дерзком искании финала Бранда. Он с большой учтивостью настаивал, а я с болезненной застенчивостью не решался себя разоблачить, так как я в «Бранде» конец Ибсена заменил своим, придуманным мною, не дав Бранду погибнуть под лавиной. После короткого молчания Георгий Валентинович достал из кармана записную книжку, раскрыл ее, что-то нашел и показал мне. Я прочитал. Такого-то числа в Лозанне моя лекция о «Преступлении и наказании» Достоевского. Он указал нотабене, сделанное его рукой на этом месте записи, и сказал мне: «Это нотабене сделано из-за вашей гениальной игры Раскольникова, и сделал я это, чтобы после вашего оригинального и нового толкования образа прочитать вновь “Преступление и наказание”». Я не мог удержаться от восторга от его слов и, охваченный силой его обаяния, стал изливать свои чувства и мысли. Мы сейчас же начали говорить и омоем толковании образа Гамлета. Он долго и прекрасно говорил мне об этом гениальном произведении. От его необычайного разговора, дышащего таким искренним увлечением и одушевлением, я весь дрожал. Тут пришла из своей комнаты взволнованная Таня, и он приветствовал ее с тем очаровательным достоинством и тончайшим изяществом, которое свойственно личности глубокой духовной культуры. В возобновившемся разговоре о моем Гамлете он вникал во все мои детали. Подтверждал многие мои находки. И все мои сомнения разрешились, потому что моя постоянная взволнованность мешала мне создавать законченные формы и постигать тайны Гамлета.