Михаил Александрович, услыхав мою просьбу о «Павле I», огорчил меня, сказав, что он только сегодня узнал, что съемка этой картины запрещена киноцензурой. Находившийся в театре мой старый знакомый З. Г. Дальцев увел меня в свою контору академического Малого театра и потом к директору В. К. Владимирову. Владимиров напомнил мне, что он, будучи актером, в Симферополе играл со мной два раза студента Разумихина в «Преступлении и наказании» и что я его очень хвалил за искреннюю игру в сцене признания Раскольникова в убийстве. Тут же решили принципиально в конце этого сезона устроить мой сорокалетний юбилей. Идя домой, я весь был переполнен радостью. Мне думалось, что опять настанет прекрасная и светлая пора в моей жизни.
Долго я не решался на выбор пьесы для юбилея. Что-то сидящее внутри меня настойчиво упрекало меня за компромисс, на который я так необдуманно решился, помня о своих голодных детях. Я вспомнил одну раскольниковскую фразу: «Я такая же вошь, как и все». И это так подходило тогда к моему мучительному состоянию. Все время повторял я про себя эту фразу. И вот я бросился к Дальцеву с твердым и непреклонным моим решением: играть в юбилей Раскольникова и только Раскольникова. Дальцев, искренне любящий меня, понял мою мысль и с охотой взял на одного себя устройство моего юбилея.
Юбилей был большим и торжественным для меня праздником[185].
В утро юбилея актерская московская громада хотела чествовать меня с хорами, речами и двумя оркестрами и киносъемкой на дому у меня, на балконе у театра «Эрмитаж». Но я, узнав про это, заявил З. Дальцеву, что сбегу с утра куда-нибудь в деревню и вернусь оттуда только лишь к спектаклю. Им пришлось отменить намеченное торжество.
В день юбилея я получил душевный подарок, который доставил мне огромную радость. Это было письмо, переданное мне перед самым юбилеем, от Константина Сергеевича Станиславского. К. С., как я позже узнал, в день юбилея пришел ко мне, поднялся по скверной тяжелой лестнице моего общежития в мою скромную квартирку. Вот что он мне писал:
«Дорогой и сердечно любимый Павел Николаевич. Доктор не разрешил мне быть на вашем сегодняшнем торжестве сорокалетнего юбилея, так как я еще не оправился вполне после болезни, но мне во что бы то ни стало хотелось сегодня видеть и обнять вас. Поэтому я поехал к вам на квартиру. К сожалению, я попал не вовремя, так как вы отдыхали пред спектаклем, и я не решился беспокоить вас. Мне остается последнее средство, то есть письменно поздравить вас и мысленно обнять. В торжественные минуты человеческие сердца раскрываются и хочется говорить о самых лучших и сокровенных чувствах, которые скрывают в обычное время. Я пользуюсь таким моментом сегодня, чтоб сказать вам, что я искренне люблю ваш прекрасный, вдохновенный талант и его чудесные создания. Я храню об них дорогое мне воспоминание в самых сокровенных тайниках моей души, там, где запечатлелись лучшие эстетические впечатления. Спасибо за них и за вашу долгую и прекрасную творческую деятельность. Она, как никогда, — нужна теперь в трудное, переходное время для нашего искусства. Будьте же бодры, здоровы и сильны, чтобы еще долго радовать нас вашим талантом и его новыми созданиями.
Сердечно любящий вас, искренний почитатель
К. Станиславский.
8 марта 1926 года, Москва».
После этого взволновавшего меня до слез письма я отправился в Большой театр и приступил к гриму Раскольникова. При моем выходе, как бывает это и у всех юбиляров, были большие овации, так же как и в продолжение реей пьесы, после каждой картины. Я очень просил дирекцию, чтобы юбилейное чествование было перед последней картиной «Преступления и наказания», чтобы присутствовать мне в гриме и костюме Раскольникова, так как у меня, кроме моей бессменной плюшевой тужурки с матроской, никакого гардероба больше не было. Но они это отклонили, и я чествовался по окончании спектакля в своем обыденном костюме. Меня вывели под руку Александра Александровна Яблочкина и Ольга Леонардовна Чехова-Книппер. С потолка Большого театра в зрительный зал посыпался густой дождь разноцветных бумажек, на которых были напечатаны лозунги приветствий мне. Публика бросилась ловить их и поднимать. Начался длинный ряд приветствий от проходивших через сцену депутаций от всех театров и от многих общественных учреждений. А. В. Луначарский говорил о том, что после долгих скитаний я должен пристать, наконец, к тихой гавани академических театров для спокойной работы. Мне поднесено было звание народного артиста республики. Речи окончились; я очень обрадовался тому, что, как я того очень боялся, никто не обратился ко мне с просьбой сказать несколько ответных слов, и сейчас же ушел в уборную, разгримировался и пошел скорей домой, в каком-то, пока мне неясном, настроении. За мной несли венки, цветы и в футляре серебряный венок от театра Корша, много красивых папок с очень хорошо написанными адресами.
Вот один из них, мне очень дорогой, от Московского общества драматических писателей и композиторов:
«8 марта 1926 года.
Павлу Николаевичу Орленеву к сорокалетию его артистической деятельности.
Приветствовать Орленева — значит говорить об артисте-гражданине, уже во время жесточайшей реакции решившемся обратиться в своем творчестве к вопросам, тяжко взволновавшим передовых работников нашей дореволюционной общественности. Образы, озаренные ослепительным блеском дарования Орленева, говорят сами за себя. Цари Федор и Павел — как показатели несостоятельности монархической идеи, Раскольников и Дмитрий Карамазов, анархисты мысли и воли, — как некоторый итог реакционной эпохи, Бранд, поборник непреклонной воли к строительству в протесте против устарелых форм, полубезумный Освальд, мелкий чиновник Рожнов, еврей Нахман, даже мальчик сапожник из пустого водевиля, эти “униженные и оскорбленные” — все те же жертвы социального неустройства. Если прибавить к этому, что свободный полет творчества артиста был стеснен тяжелыми условиями жизни скитаний и лишений, то ясно, что непоколебимость энергии и твердость художественной мысли при таких условиях — это тайна дарования не только большого художника, но и человека широкой и чистой души. Низкий поклон от драматургов одному из совершеннейших выразителей их творческих достижений, горячий привет солнечной душе, отдавшей свой ясный свет на озарение самых насущных глубин сердца Народного».
Много, много я получил одухотворенных и от чистого сердца написанных адресов, и когда на душе у меня неспокойно и тревожно, я сейчас же бросаюсь их читать и испытываю чувство умиленного счастья, точно тяжело выздоравливающий. После юбилея московская пресса очень много писала прекрасного обо мне[186]. В особенности мне нравилось, когда вспоминали о моих крестьянских спектаклях. Было также много и стихов, поднесенных в роскошных папках. Я помещаю здесь очень близкие к моей бродячей жизни, написанные к моему юбилею стихи артиста Театра сатиры Виктора Типота.
Тому ли звание артиста Народного,
Кто в Нью-Йорке живет гордо
И в графе налога подоходного
Чуть пониже Карнеги и Форда?
Тому ли, кто всю жизнь в столице
Играл хорошо ли, плохо ли,
Но уж так, что дамы и девицы
От восторга ахали и охали?
Ты, Орленев, избрал иное —
Не мостил ты золотом мост
И не знал святого покоя
В тишине насиженных гнезд.
Полетел на крыльях орлиных, —
На других ты летать не мог, —
Вдоль бесконечно длинных,
Позабытых, длинных дорог.
Распрощался со всеми нами,
Вечный странник, новый Улисс, —
И искусства нашего знамя
Ты понес от кулис до кулис.
И угла не найти такого
Вдоль забытых, пыльных дорог,
Где игрою жеста и слова
Ты бы радость в сердцах не зажег.