Однажды хожу я по коридору и чую — в воздухе чем-то вкусным пахнет; гляжу: официант несет большой поднос, весь заставленный холодными и горячими кушаньями и графинами с водкой и вином. Недолго думая, я позвонил. Вошел официант, я попросил ресторанную карточку — меню, выбрал для себя и всех моих товарищей, живущих вместе со мной, по несколько порций мяса и рыбы и заказал вина, пива, кофе и сигар. Чем рисковал я? Хоть раз, но досыта наемся. Не успели подать ужин, как пришли два моих друга и, увидав поднос, остолбенели, потом позвали кой-кого из живших в этой гостинице актеров и утолили общий голод. Когда мы трапезу окончили, я сейчас же позвонил официанту и приказал ему убрать посуду. С этого дня мы жили припеваючи и приедаючи. Но через неделю нам подали счет и попросили немедленной уплаты. К управляющему рестораном мы отправили товарища Ренева депутатом просить кредита еще на одну неделю, в течение которой мы обещали, получив жалованье в театре, расплатиться с буфетом. Мы ухитрились повидаться с самим хозяином и предложили ему и его семейству бесплатную ложу в наш «Улей». Сыграв в этот спектакль с Бабиковым «Кина»[14], мы после окончания спектакля пришли к нему спросить, понравилось ли ему наше представление, — на что он любезно ответил: — «Спасибо». Тут мы лично попросили его замолвить слово перед его же управляющим за продолжение кредита. Добродушный немец дал нам согласие. Но всякому хотенью бывает и терпенье. Он подождал еще дней десять и начал от нас настойчиво требовать погашения счета и не только отказал нам в еде ресторанной, а сделал распоряжение перестать отапливать наш номер. Сидели мы в номере не только в шубах, но и закутывались в одеяла, и все-таки нас пробирал холод. И тут на выручку товарищам пришел опять я.
В нашем коридоре было больше десяти номеров, и рано утром у каждого из них истопник укладывал для печки несколько полен. Мы все трое нарочно просыпались рано и отправлялись на «охоту» за дровами. Брали мы от каждого номера только по полену, чтоб не было заметно. Иногда спектакль оканчивался поздно, мы просыпали час и на «охоту» опаздывали, потому что горничные, приступая к уборке номеров, оставляли двери открытыми, так что им было видно, что делается в коридоре. Но я придумал новый фортель: один из нас стоял на лестнице, ведущей вниз, я взял на себя миссию заигрывать с девушками-горничными, выучив несколько немецких «комплиментных» слов, которыми я их забавлял и этим им мешал следить за тем, что делается в коридоре. Но через несколько дней случилась беда: близорукий Жариков, который следил за лестницей, играя накануне в спектакле, позабыл в уборной свои очки и сослепу не заметил одного из служащих гостиницы, который и поймал Ренева за кражей дров. Случай этот нас очень огорчил, от холода мы дрожали, как собаки, и есть в то время было нечего. Такая злость нас охватила на судьбу злосчастную, что мы всю мебель чуть не переломали. Но правду говорил Расплюев из «Свадьбы Кречинского»: «Не угодно ли вам какого ни есть дурня запереть в пустой чулан да и пробрать добре голодом — посмотрите, какие будет штуки строить!» Вот так и мы с Реневым порешили послать Жарикова в театр и взять у бутафора маленький топор и пилу. Пока он ходил в театр за этими вещами, я и Ренев стали выламывать доски из-под пружинных матрасов, из комода, полки из шкафов и спинку гардероба. Жариков принес топор с пилой и мы еще с неделю продержались. Но когда про это разрушение узнала администрация, хозяин заявил: «Ни копейки мне от вас не надо, только уезжайте». Даже велел нам выдать 25 рублей и переезд наш взял на свой счет, но с непременнейшим условием поселиться в «Биржевой». Эту гостиницу содержал его давнишний враг и конкурент. Нас водворили в «Биржевую», и мы, уже набивши руку, зовущую официанта, продолжали кормиться превосходно. В начале сезона я сыграл с успехом, под руководством Бабикова, Бориса Арказанова, Пистоля, Васю, купеческого сына в комедии А. Н. Островского «Не так живи, как хочется». Но большое нравственное удовлетворение дала мне роль без слов, которую, без всяких режиссерских указаний, я создал сам. Бессонной ночью, как учил меня Михаил Иванович Бабиков, «с закрытыми глазами», получивши в трагедии Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуйский» роль юродивого (без всяких слов), работая мучительно над ней и вызывая чей-то близкий, где-то в глубине души неизгладимо запечатлевшийся образ, я вдруг увидал его — моего родного брата Александра, с которым жил с самого рождения в одной комнате, до самой той поры, пока не увезли его в лечебницу душевнобольных. Он был на два года старше меня, и я невольно проникался, где-то внутри себя, больными интонациями, жестами и мимикой этого несчастного эпилептика. Особенно тяжелое впечатление производили его судороги за несколько минут до припадков падучей. Он был, к несчастью, зачат моей матерью во дни ее «запоя»… Роль юродивого без слов была так мною сыграна всего на второй лишь год моего служения на сцене, что стала как бы предтечей и провозвестником всех моих дальнейших «неврастеников».
Разнесся слух, что на гастроли приезжает Иванов-Козельский. Я обожал его еще больше с тех пор, как стал актером — хоть и маленьким. Долго я не мог опомниться от радости и не находил себе места. Все существо мое дрожало от желания увидеть вновь великого артиста, который вдохновением своим так потрясал сердца зрителей. Я без умолку говорил о нем со всеми, подражая его тону, читал почти из всех его ролей избранные места. Его гастроли, как везде, сопровождались огромным успехом. Его привычкой было, кончая роль и снимая грим, говорить всегда веселым, каким-то напевным тоном: «Свалился толстый капитан». И тут только появлялась его первая улыбка, а во время всего спектакля он был всегда злой и хмурый. Он всегда предупреждал режиссера и помощника о полной тишине за сценой: «Если муха пролетит за кулисами — я уйду со сцены, стоп. Ты понял мою мысль?» Это тоже была его поговорка. Разгримировавшись и одевшись в собственный костюм, Козельский весь перерождался, из мрачного и злого он становился жизнерадостным, все существо его было наполнено какими-то радостными напевами, когда он обращался к окружающим его актерам: «Идем кахетинское вино пить, овечьим сыром закусывать». Он многих приглашал к себе, меня же ни разу, и от меня, любовно на него смотревшего, даже отворачивался с отвращением: ему насплетничал один старый актер, что перед его приездом в Ригу я будто бы смеялся над его тоном и все время его копировал, забавляя товарищей на репетиции. Но во время спектакля «Разбойников»[15] Митрофан Трофимыч, дожидавшийся следующей своей сцены в роли Франца, вдруг услыхал страстный, молодой, звучащий каким-то звонким металлом голос, с большою нервностью произносящий монолог сорвавшегося с петли разбойника Роллера. В этом молодом актере он узнал оклеветанного стариком копировальщика и после спектакля, увидев меня в толпе актеров, позвал меня к себе «пить кахетинское». Я был в восторге. Во время попойки Митрофан Трофимович сказал: «Меня копировать нельзя, потому что я талант, я сила, стоп. Ты понял мысль мою? Ну, копируй, копируй меня, мой мальчик». Я спросил: «Из какой роли?» — «Ну что мы сегодня играли, копируй Франца». И я, взволнованный, в большом экстазе, прочел ему диалог Франца с Даниэлем и сцену из последней картины. Козельский со слезами на глазах, растроганный, как-то искренне и кротко обнял меня, поцеловал, долго неподвижно стоял и наконец произнес: «Ты мою душу взял, мой мальчик». Я долго не мог прийти в себя от охватившего всего меня волнения. Я опять загорелся еще большим желанием работать для искусства, только работать, отказавшись от всяких развлечений.
В Полоцке. — Неудовлетворенность работой. — Летом под Москвой. — «Мученики любви». — Удачное выступление. — Примирение с отцом. — В Нижегородском театре. — Г. Н. Федотова. — Возрождение. — Антреприза Бельского. — «С места в карьер». — Работа над ролью мальчика сапожника. — Черты актерского быта.