Соскочил стремянный и помог ему слезть.
Лошадь отдыхала, тяжело дыша.
Поговорил всадник с монахом и прошел к келье мимо ожидающих, сел впереди них.
В ворота входили все новые богомольцы.
Пришел мужик в полушубке из потертой телячьей шкуры. Полушубок без застежек, под ним рубаха посконная, на ногах лапти, на голове колпак с овчинной оторочкой.
Смотрел мужик на приехавшего, на добрую лошадь, оружие и доспех.
Ушел приезжий. Стремянный держал своего коня и коня своего господина, равнодушно прислушиваясь к разговорам у кельи.
– Раз увидел святой на снегу босого. Тогда произнес Иринарх молитву:
«Господи, сотворил ты прадеда нашего Адама по образу своему и дал ему теплоту. Дай же, господи, теплоту ногам моим, чтобы мог я дать с себя сапоги босому страннику».
Так стал сам Иринарх босым.
Раз в городе Ростове держали на правеже знакомого крестьянина.
Били бедняка с утренней зари до обедни прутьями по икрам.
Побежал Иринарх выручать того простеца босиком. Мороз был лютый, отошел старец семь верст от монастыря, но не дал бог теплоты его ногам. Лег Иринарх на землю.
Привезли его в монастырь. Три года он болел, гнили у него ноги, и даже впадал монах в сомнение.
Монах он непокорный и цепи носит в знак мужичьего угнетения.
– Враки вракают! – сказал стремянный.
В церкви ударили в колокол. Руки стремянного были заняты. Он посмотрел на мужика равнодушно и сказал:
– Подержи коней.
Мужик взял коней под уздцы.
Стремянный снял теплую шапку и помолился.
Коней ему брать не хотелось, и он заговорил с мужиком:
– Ты чей?
– Так, проходом, – сказал мужик.
Стремянный понял:
– Беглый небось? Но всех не переловишь, да и не свой.
– А ты чей? – спросил мужичок.
Стремянный обиделся.
– Я ничей, – ответил он. – Живу я у стольника Дмитрия Михайловича Пожарского, Зарайского воеводы. Чай, слыхал?
– Пожарский есть у нас под Суздалью, – ответил мужик. – А Дмитрия Михайловича не слыхал стольника.
– Ну где тебе, холопу, про бояр слышать!
– Рать в Москве собирают? – спросил мужик.
Стремянный продолжал, не отвечая:
– Живу у князя в послуживцах. Меня самого скоро поверстают в дворяне.
В это время раздался лихой гик и топот коней.
Въехал на горячей хромоногой лошади челядинец в лисьей шапке и закричал:
– Дорогу стольнику Григорию Орлову!
За ним въехал на хорошей, но перекормленной лошади сам стольник в шапке из черно-бурых лисиц, в богатой шубе, в теплых цветных сапогах и рукавицах.
Сзади ехало еще два челядинца в сборном платье.
– Подержи коней, христа ради, – сказал мужичок и, бросив поводья, сгинул.
Орлов соскочил с коня, посмотрел на стремянного и сказал:
– Ты не воеводы ли Зарайского человек?
– Как же, боярин, – ответил стремянный, – я Хвалов, холопишка соседа твоего, князя Дмитрия Пожарского.
– Как же, знаем, – сказал Орлов, снимая шубу, подхваченную челядинцами. – Говорят про Дмитрия Михайловича: покоя себе не обретает, лапти, сапоги разбивает, добра не наживает.
Промолчал Семен.
Отъехал стольник.
К стремянному подъехал пестро одетый челядинец.
– Хвалов! Семен! – сказал он.
– Для кого Семен, а для тебя, Мишка, я Семен Тимофеевич, – ответил Хвалов.
– Слышь, – сказал Мишка, – мужичок тут у вас коней держал. Ваш?
– Прохожий.
– Ты смотрел – ухо у него резано?
– А что?
– На Ромашку нашего похож, беглого. Убежал во время голода и не вернулся. И на нем долг. Сыскать да поймать бы – боярин два алтына дал бы.
– Два алтына – деньги, – сказал Хвалов и замолчал, не желая продолжать разговор с пустым человеком.
А в это время в келье шел иной разговор.
Келья под сводом, темна и затхла.
На деревянном обрубке сидел высокий человек.
Цепь обвивала его; начиналась она ошейником, прикован конец к тому обрубку, на котором сидел инок.
На голове инока железный обруч, на теле под цепями плоские вериги и много десятков тяжелых медных крестов на немалую цену.
Под крестами, цепями, веригами видна рубаха из свиного волоса.
Ноги у инока босы, сини, и пальцы на ногах не все целы – отморожены.
В келье топлено, но инок мерз и, сильно согнувшись, грел ноги руками.
В углу сидел монах, совсем седой, но сильно черны его широкие брови над черными нерусскими глазами.
Одет второй инок был в шерстяную рясу, широкую и как будто теплую.
Оба инока молчали. Говорил Пожарский, говорил, как человек книжный, не торопясь и стараясь не волноваться:
– И когда князья многие, и нашему дому родственные, – Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, и Сицкий, и Черкасский даже – поехали в тушинские таборы, к вору, искать деревнишек и жалованья, совесть меня туда, святой отец, не пустила. А когда Коломна крест вору целовала, хотели присягать и в Зарайске. А я тогда в кремле заперся. Кремль Зарайский крепок. А хлебные запасы мы в кремль загодя свезли, и воевали мы с посадскими людьми ляхов. И за это меня царь наградил: поместье мое в Суздальском уезде, село Нижний Ландех, за то, что я голод и всякую осадную нужду терпел и на воровскую прелесть и смуту не покусился, велено было считать не поместьем, а отчиной. А когда Ляпунов хотел царя с престола свесть, я в том деле не согрешил, а когда на Ляпунова пошли польские люди и изменники, а царя уже не было и Ляпунова в Пронске осадили, я из Зарайска пришел и Ляпунова освободил. И на меня с ратью пришли и ночью взяли городские стены, а я из кремля вышел с небольшою ратью и побил польских людей беспощадно.
– Так в чем же каешься, князь? – спросил инок. – В гордости ли?
– В сомнении каюсь. Не верю я в конечное нашего государства спасение. Маринка Заруцкого жена теперь, и сын у нее подложный. Ушла она из Коломны, и город ограбила начисто, и ворота с собой увезла, и зачем той бабе крепостные ворота? А я теперь сомневаюсь. Соберемся мы, дворяне, вооружимся, нападем на поляков, а потом деревнишки поделим да поссоримся. Изверился я в нашем войске, и еду я, святой отец, в Москву один, посмотрю, как семья, а там – что бог даст.
Из угла заговорил монах с черными бровями:
– А правда ли, что вся Рязанская земля очищена?
– На Рязанской земле чужих людей нет, – ответил Пожарский.
– А рать Ляпунова велика? – спросил черноглазый.
– Велика. Идут с Ляпуновым люди из земли Рязанской и Северской, идут из Муромской с князем Масальским, и из Низовой с князем Репниным, из Вологодской земли и поморских мест с Нащокиным, и эти всех надежнее. Идут из Костромской земли, из Ярославской. Идут казаки Прасовецкого, идут казаки из степи. И сказано, что которые боярские люди крепостные и старинные и те шли бы без всякого сомнения и боязни. И я иду! Дай мне, отче, благословение.
– Господи Иисусе Христе, сыне божий! – сказал быстро и привычно Иринарх.
Потом встал и заговорил медленно, глядя в угол, на закоптелые иконы:
– Святые праведники Борис и Глеб, от брата убитые без прекословия, молите бога за сего раба, иже всуе мятется… Нет тебе моего благословения, князь… Смирись да молись поболе… Молись да смирись… Поляки-то теперь сильненькие, а мы-то бедненькие. Бедненький-то «ох», да за бедненького-то бог. Ко мне сам воевода польский Сапега нагрянул, губитель человеков. Я его божьим словом укорил, так он никого не тронул, пять рублей дал да знамя охранное… Вот с богом как. Отца Николая спроси, вот того, что в углу, он все видел. Приляг к земле, сынок, смирись, мертвым хоть прикинься.
– Обида в сердце жива. Тушинское бесчинье помню и переяславское разорение, угличский пожар, царя Бориса смерть, Ксении-царевны унижение…
– Укороти память смирением. Ты человек простой, не хитрый. Народ глуп. Подымется, да и погибнет. А и ты с ним пропадешь… Ну?
– Лучше смерть, чем жизнь поносная, – тихо ответил князь.
– Что за слово, где читал? Нет такого в писании…
– У деда на сабле написано. Он от отца получил. Тот на Куликовом поле сражался.