Старик встал, подобрал цепь. Цепь проскрежетала по полу. Монах подошел к аналою.
– Упрям, – сказал он. – Горд не по сану.
– Запрещаешь? – спросил Пожарский.
– Милый ты человек, – сказал монах, – иное у нас писано, и не на сабле… Живем мы пропадая… Нет тебе ни благословения, ни запрещения. Воюй, коли смеешь, самовольно. Был я мужиком в миру, князь. Сам на врагов сердце имею… Смирили отец Николай да игумен, показали мне все в писании. А ты, коли не боишься греха, воюй самовольно.
Дмитрий Михайлович печально взглянул снизу, стоя на коленях, на Иринарха.
– Не даешь, святой отец, благословения? И как теперь воевать? А воевать надо. Затоптана вся земля. Надо мне, надо в Москву ехать. А там что бог даст! А коль придется воевать самовольно, поставлю потом на молитву мать, и жену, и детей – отмолят. А то отдам монастырю сельцо, пускай монахи молятся – да простит мне бог прегрешение мое.
– О сельце скажи игумну, – охотно ответил Иринарх.
В монастырской конюшне
Беда, если остервенится грубая чернь.
Дмитрий Михайлович печально шел по двору.
Надо коня посмотреть: как расседлал его Хвалов, какое сено дали. У монахов для богомольцевых коней сено плохое, из осоки больше. А коню хода до Москвы немало.
Что в конюшне? В конюшне было вот что.
Семен Хвалов пошел проверять, как кормят коня. Сено коню было задано с болотных мест, хуже соломы. Пошел Хвалов сам искать сено получше, где запрятано. Искал, ругался.
«Мало, – говорил, – мы монахам этим земли отписали. Одними молитвами кормят. Да кто ее проверит, молитву? А коня боярского покормить – нет того!»
Запустил руки Хвалов в сено. Это помягче. И вдруг оттуда выскочило что-то.
Стоит.
– Ты что?
– Погреться.
– А покажи ухо.
Бросился мужичок на Хвалова, сбил с ног. И как это у них сила берется без корма?
Борется Хвалов – человек немолодой: надо нож из-за голенища достать и ткнуть мужичка, да так ткнуть, чтобы не испортить, – чужой.
И вдруг кто-то схватил за руку. Князь.
– Ты это кого так, Семен?
Встал Семен, встал мужичок. Бросил на землю колпак, сказал:
– Колите меня, ваша сила!
– Ты чей? – спросил князь.
– Стольника Орлова, – сказал Хвалов. – Соседа, Дмитрий Михайлович. Вернуть надо.
– Сильно лют стольник? – спросил князь.
– Обыкновенный кровопивец, – сказал мужик.
– А тебя как зовут?
– Да Романом же.
Заговорил Роман, торопясь:
– Взял я у стольника два рубля. Лошадь купил за рубль. Служил пять лет. Всякую страду на него страдал да за избу заплатил рубль. Рубль отслужил, рубль остался. На посев взял – опять два рубля. Да недород. И пометал я дворишки, а дети померли, и жена померла. Колите меня. Все равно я того рубля не отслужу.
– А ты зачем на Москву шел? Ты не врешь ли? Ваша дорога – на Дон!
– Люди говорят, – угрюмо ответил мужик, – собирали под Москвою рать, берут всякого, не гонят и не выдают.
– А ты что же, – спросил Пожарский, – ратному делу учился?
– Под Нижним, когда бегал, пристал к Алябьеву. Бились под Балахной. У Минина-мясника, ратника, в десятке служил. Да разошлась рать. Я из остальцов. На засеке сидел. Вот кабы саблю достать да в Москву!
– Так ты воюешь самовольно, – сказал печально Пожарский. – Так нельзя. Нельзя самовольно воевать. Но, коли не врешь, приходи в Москве на Сретенку, возле церкви Введения у Пушечного двора за кладбищем, спросишь двор князя Пожарского. – Помолчал и прибавил: – И сабля будет.
– Так не выдашь?
Мужичок поднял колпак, натянул на голову и недоверчиво пошел к дверям.
– Семен, – сказал холодно Пожарский, – мы не пристава ловить да выдавать. Ты так не делай.
– Да Григорий Орлов, стольник, здесь, – сказал Хвалов. – Какими глазами смотреть на него? Свой человек, сосед.
Ничего не говоря, вышел Пожарский во двор.
В небе луна, тишина. Капает где-то с сосен на снег.
«Не гораздо вышло с Орловым. Все самовольство».
Григорий Николаевич Орлов был во хмелю разговорчив
Увы, ненасыщаемо дно человеческих очей.
Бывал князь в монастыре неоднократно и все переходы знал, дошел к дальней келье легко. В келье топилась печь, на столе большой оловянный кувшин с пивом, хлеб, блюдо с рыбой.
Все скамьи заняты: Григорий Орлов раскинул по скамьям свои шубы, кафтаны, торбы и мешки.
Стольник Григорий Орлов, человек торопливый до остервенения, ел рыбу руками, вытирал руки о стол, кончал есть, пил мед, снова возвращался к рыбе.
– Дмитрий Михайлович, – сказал Орлов, вставая и обнимая князя, – узнаёшь соседа?
– Здравствуй, Григорий Николаевич, – ответил Пожарский.
– А ты все служишь? – сказал Орлов. – Удивляюсь я на тебя, Дмитрий. Человек ты родовитый, не хуже других, и ратное дело знаешь, и грамотен даже. А к какому берегу ты – не поймешь! И живешь, как люди говорят, – ферязи самые добрые, рогозинные, да завязки мочальные.
– Спать пора, Григорий Николаевич, – сказал Пожарский. – Вот освободи место.
– Слушай, Дмитрий Михайлович, ты мной не брезгай. Помнишь, как у нас чуть возок с царицей не перевернулся? Я тебе, Дмитрий Михайлович, друг. У меня у самого с недостатку брюхо росло. Ты вот, Дмитрий Михайлович, с Ляпуновым, а он рязанец и все своим рязанцам норовит, да братьев у него много, да свояков… А надо держаться, князь, за Владислава. Первое: я Владиславу крест поцеловал два раза, а вору – раз. А второе: Владислав – царевич прирожденный, а вор – неведомо кто, да потом того же вора убили. Паны в Москве, у них приказы, казна, короны, печати, пушки, пищали. Надо их руку держать. И идет к панам на помощь главный их воевода Карл Ходкевич. Этот не нам чета. По всему свету дрался. Человек строгий и правильный. Бил на Украине холопов, и кого поймает, жарит в медном быке, и в том быке труба – человек кричит, бык мычит, а народ слушает и страшится, а страх, князь, – начало премудрости. А у нас, князь, так не умеют. Мы что? Мы колом по голове да под лед. Ни страху, ни научения. Ты что, князь, меду не пьешь? Это тебе монахи прислали. Да я и не выпил, на всех хватит. Вот рыбы, князь, уже нет.
– Спать надо, Григорий Николаевич.
– Да ты слушай, ты не важничай. Холопов и блинников поляки побьют. Если мы панам сейчас поможем, то такое получим, чего у нас и на разуме нет. Сделают нас кравчими, каштелянами или графами какими-нибудь. И ты поправишься и роду своему чести прибавишь. Я знаю, что ты над панами под Зарайском промыслил. Так ты не бойся: они тебе за то дороже дадут.
Дмитрий Михайлович сам постлал себе постель, улегся ногами к печке, прикрылся кафтаном с головой так, как прикрываются люди, привыкшие спать под открытым небом.
– Ах, Дмитрий Михайлович, Дмитрий Михайлович, не ту ты руку держишь! В Тушине у нас и Троекуровы были, и Сицкие, и Трубецкие… а тебя не было. Сытость у нас в Тушине такая была, что головы скотские, да ноги, да требуху на землю кидали, собакам не проесть, так что засмердел даже лагерь. Привыкать пришлось. Жизнь хороша была на удивление. А ты панов бил! А я, Дмитрий Михайлович, столовые запасы собирал. Приеду, соберу мужиков, скажу: «Подавайте с сохи по осьми яловиц, да баранов, да утят, да тетеревей, да половинок свиных кругом по шестнадцать, да масла коровьего, да масла конопляного по четыре пуда. А кур, сыров по сорока. Да яиц четыреста. Капусты соленой – сорок ведер, вина – десять ведер, меду – десять ведер, да еще лососей». Это для запроса. Нет у них лососей. Ну конечно, тут надо деревню жечь. Пожжешь немножко – достанут. Потом опять приедешь, скажешь: «Давай с каждой сохи по сороку туш бараньих, по сороку половин ветчины, по осьмидесяти гусей, по двести кур, яиц по пятьсот, по сороку чети солоду ячного, по десяти пудов масла коровьего, коров шестьдесят, сена стогов двести, да осетров, да всего того, что раньше брал, да всего не припомню…» А в сохе всего мужиков триста. Ну, не достанут. Тогда жечь! А ты, Дмитрий Михайлович, все с панами!.. А мы вдруг в день больше соберем, чем ты во всю жизнь видел. Ты посмотри, какая у моего Мишки морда! А теперь, друг, довольно! Послужу законному государю Владиславу. Возьму село с деревнишками, брать буду по порядку. Я теперь мужика знаю, он хитрый, он достанет. Чего спишь, Дмитрий Михайлович? Все брезгаешь?.. А вот Трубецкой не брезгал. Мы с ним икру кушали с лимонами. Икру мы в Ярославле достали, мало не тридцать пудов. Грех, думаешь? Монахи замолят! У нас теперь, Дмитрий Михайлович, одних патриархов три али четыре: Гермоген в Москве сидит – патриарх, и в Тушине Филарет – патриарх, и Иона – тоже патриарх, и грек этот, Исидор, – он четвертый. Ну как не замолить!