Такая тоска! Сгорела Москва. А и до того ее как и не было.
Идут, тяжело идут, несут что-то.
Может, из Москвы кто приехал. В Москве пожар.
На кафтане несут кого-то, видно, изрублен, – а за ним идет женщина немолодая, плачет, не разжимая губ.
– Здравствуй, Прасковья Варфоломеевна!
– Зарубили его, Ксения, – говорит Прасковья Варфоломеевна и не вспомнила, что говорит с царевной. – И дом сгорел. А детишек вывезли, перепуганы и не плачут. А Митя помирает. Сгорела Москва.
В келье Ксении ночевали дети Дмитрия Михайловича, долго не могли заснуть. Им царевна показывала яхонтовые сережки и недовышитую пелену, а они ей рассказывали, как стреляли два дня пушки на Сретенке, а потом стрелять не могли – нечего было класть в медные их животы. Ночью шумел весь монастырь, а земля вокруг монастыря была темна от людей, что прибежали.
А утром до света пошли люди во все стороны сказать всем, что нет Москвы и нет Московского государства.
Шли люди, бросая вещи, шли и рассказывали, и плакали. Им навстречу шли, рассказывали, шли от дома к дому.
В горечи, в плаче, в рассказе рождалось Московское государство, узнавали по боли люди русские, что вместе они живут, а не порознь.
Прасковья Варфоломеевна спала немного. Ночью просыпалась – сидит над князем Ксения. Прислушивалась Прасковья Варфоломеевна – бредит князь, вспоминает Романа, и пушкарей, и ее, и Семена.
Утром поцеловала Ксения сыновей Пожарского – Петра, Федора, Ивана, целовала она их светлые брови.
Завернула в свою соболью шубу, а другую шубу положила Дмитрию Михайловичу под голову, мехом кверху. Поправил опояску Семен, осмотрел коней, тронул, сказал:
– Прощай, царевна.
Сказала Прасковья Варфоломеевна:
– Прощай, Ксения, – и поцеловала царевну три раза.
Побежали сани.
На стену взбежала царевна. Убегают сани, убегают вдаль по талому снегу, бегут отдохнувшие кони. Бегут.
Голова у Дмитрия Михайловича небось качается, качается.
На стене плачет Ксения, шарит рукой, чтоб не упасть. Под руку попала черствая корка – небось стрелец какой забыл.
Убегают сани за леса, за бугры.
Умрет Дмитрий Михайлович.
Провела коркой у лба Ксения Борисовна, откусила, со слезами стала грызть забытный хлеб.
Кабы забыть кремлевские переходы, и сад, и сто девять окон на Москву, кабы забыть рыжего охальника царя-самозванца, забыть бы его веселые желтые зубы, кабы забыть Дмитрия Михайловича, закрытые его глаза, светлые брови!
Один на Сретенке из всех бояр и стольников, один не испугался Дмитрий Михайлович, стал грудью, бился среди кладбищенских надолб трое суток!
Грызет Ксения Борисовна забытный хлеб!
Не забыть ей ни Москвы, ни крови Дмитрия Михайловича. О государстве царевне и в ум не пришло.
В Нижнем Новгороде
Когда соединилось до 500 больших судов… мы вместе отбыли от Нижнего Новгорода.
В овраге, в обрыве, печь выкопана. Избяная печь на лето запечатана воском. Затопишь – воск растает. Сделано это для пожарного бережения. У летней печи хлопотали старуха Минина и дорогобужская дворянка.
– Ан пора бы уж печки отпечатывать. Лист с дерева осыпался.
Ломала дворянка о колено тесину, а старуха на нее смотрела.
– И что это ты о колено ломаешь? Ты бы топором.
– Топора нет…
– А тесина с нашего забора?
– С вашего, прости, христа ради.
– Ну, так положи. Я лучше дров принесу. Что, стряпать будешь?
– Белье буду золой бучить.
Дорогобужанке перед старухой неловко, и занимает ее она разговором:
– Как это вы, хозяйка, думаете – с чего такое множество ползучего гада: и жужелицы, и червей множество, и клопа, и воши?
– С недоедку и с дороги.
– А люди говорят, что то знаменье божие.
– Брат приехал из-под Арзамаса, его спрошу – знаменье или так.
– А с ним кто?
– Мужик знакомый, Романка из остальцов, воюет тоже.
– Вот мужики-то все воюют, а мы по дворам побираемся, И от нас людям одна усталость.
Изба Минина была не велика и не светла. Стояла она на подклетье, окна малые. Печь с трубой. Иконы в небогатых басменных ризах. Стол накрыт скатертью.
В переднем углу сидел старик, а рядом с ним воин в куяке и в цветных сапогах.
Волосы белокурые, примяты шлемом. Острижены коротко.
Старик встал навстречу сестре, поцеловался, сказал:
– Ну, угощай гостя. Романка теперь человек нужный. Ехал я с Арзамаса и не знал, как проехать. Время мутное. А Дмитрия Трофимыча Трубецкого да Ивана Заруцкого люди посланы шубы собирать. Да чтоб те шубы были не ветхи, и не малы, и с шубным ожерельем. А где шубы взять? Снимать вместо шубы кожу с бедного человека?
– Что в Арзамасе слышно?
– В Арзамасе шум. Заруцкий дворянам дворцовые земли дал за службу, а мужики оделить себя не дали, бой у них был. Мужики с пушками, и воевода у них, Романом зовут.
– Ты, Ромашка, не знаешь, что это у них за воровской воевода?
– Знаю, да не скажу.
– Так вот, дворяне в бою не устояли. А я мимо ехал. Вижу, человек спрашивает князя Пожарского. Потом Миныча спрашивает. А я Миныча знаю. Вот и проводил меня добрый человек.
– Что слышно, Нелюб? – спросила старуха. – Вот меня спрашивают: гад ползучий – это знаменье или так?
– Говорят, знаменье. Жил во Владимире человек, нашего же художества мастер, мясник, именем Бориска. А у него жена Меланья. Спит это она с мужем и видит – входит в светлых ризах к ней жена, поверх главы образ держит.
Меланья хочет мужа разбудить – хоть и с образом, а может, грабят, – да руки ослабли. А чудная жена глаголет: «Не возбуждай детей и мужа, а поди к архимандриту, чтобы плакали все и молились, да будет тишина и благодетельное житие». А Меланья-то и говорит напоперек: мне-де не поверят. А светлая жена говорит: «Так вот будет на всех три дня жар и будет великое множество поползучего гада».
И вот, дорогая моя сестра, несть ни тишины, ни благодетельного жития, а жары и гаду поползучего – тягота великая. А впрочем, родная моя, ты мыло купи. Вот из Ветлужского уезда мыла пришло одиннадцать возов, купи косяка два – и поможет.
Старуха налила из горшка щей, старик Захарьин начал хлебать. Роман молчал.
Старик посмотрел на него и опять сказал:
– Так ты Романа-воеводу не знаешь? Ну, я тебе не допросчик. Перерублена вся земля в капусту. Батюшка Грозный царь перекроил всю землю, перемешал с опричиной, и лежит земля как новоскроенная некая риза. Купно же несошвенна или распадахося от ветхости.
– Ты что сегодня по-книжному говоришь, брат?
– Нам иначе нельзя. Миныч-то кто? – Земский староста. В городе, почитай, третий человек. А чьим благословением пошел? Моим. Кто воспитал сироту? Я же.
– Недорогое твое было воспитание, – сказала старуха.
– Дорого недорого, а благословение важно.
– Вот мужики без благословения воюют, Ляпунова-боярина и убили. За что, скажи?
– Наше дело такое, что мы не знаем. Убили его казаки в кругу.
– Кто говорит, что казаков пан подговорил, подложное письмо под руку его составил да казакам передал, а кто говорит, что погубили Ляпунова бояре – был он с ними горд.