Это знает и Грин, хотя он и не владеет магическими внутренними часами Гвендолин Блэкборо. Но он помогает себе по-другому. В своем деле Грин фантастически изобретателен. Он кладет на дрожжи маленький металлический кружочек. Когда тесто поднимается, насколько нужно, кружок соприкасается с другим куском металла, из-за чего замыкается электрическая цепь, и звенит колокольчик, укрепленный в камбузе, где Грин дремлет или читает прошлогодний выпуск «Иллюстрейтед Лондон ньюс».

Войны не будет… —

гласит заголовок рекламного объявления, под рисунком к которому мелким шрифтом напечатано:

А если война все же будет, своевременно запаситесь мукой от «Стингер»!

Едва ли есть что-либо более важное для моряков, чем еда. Узберд считает, что это объясняется тем, что только еда может хоть немного заменить секс. Об этом я должен еще подумать. Дело в том, что изобретательность кока получила признание на корабле. Грина по-настоящему уважают, потому что ему удается придавать гороху легкий привкус мяты. Мне же известно, что он подмешивает в кастрюлю с горохом немного зубной пасты.

— Увидишь, скоро они снова начнут игру «Чья это порция?» — говорит он мне.

Когда еду делят во время долгих недель во льдах, каждый по очереди закрывает глаза и получает в руки тарелку. Не зная, сколько на ней лежит, он должен назвать того, кому причитается эта порция.

— Так они не смогут упрекнуть меня или тебя в несправедливости, ясно? Эх! Держи ухо востро, когда придется урезать порции. Потом все начнут мечтать о еде, поднимется вой, и многие начнут жаловаться, что они в свое время, даже если это было десять лет тому назад, отказались от добавки.

Невозможно представить себе, что такие люди, как Том Крин и Альфред Читхэм, могут делать что-то подобное, а кроме того, мне кажется примечательным, что Грин все время говорит «они». Почему он выделяет себя? И меня? Я ведь не в счет. Слова Грина напоминают мне маму. «Дождетесь у меня — не получите в свои тарелки ничего, кроме воздуха», — сказала бы она.

— Подумаешь, благородные господа, — продолжает ворчать Грин. — Скоро они начнут обрызгивать себя одеколоном и прятать от самих себя шоколад, чтобы не поправиться.

А ведь ты что-то знаешь, Грин, старая ты жаба. Ведь недаром о любом значительном событии сначала становится известно на камбузе.

Утром я занят тем, что перекладываю белый зельц из кастрюли в бочку. В это время в дверях появляется Гринстрит и с неподражаемой деловитостью человека-машины требует, чтобы я через двадцать минут явился на палубу причесанный, умытый и без остатков еды на пуловере. Я должен отвезти Шеклтона в Гритвикен.

— Сэра? Я, сэр? Почему?

— Не задавайте вопросов, мистер Блэкборо, просто делайте, что вам говорят. В этом нет ничего страшного.

— Точно, сэр?

Совершенно невозможно добиться у старшего помощника капитана «Эндьюранса» хотя бы намека на улыбку. Он пристально смотрит на собеседника до тех пор, пока тот не отводит взгляд.

Стол в «Ритце» напоминает сегодня утром прилавок на блошином рынке. Уорди разложил обломки породы рядом с серо-зелеными клочками мха и лишайника, которые Кларк изучает с помощью лупы, с аппетитом поедая намазанный мармеладом хлеб. Свирепый Марстон приводит в порядок и надписывает свой блокнот для рисования, и Хёрли, которого не напрасно прозвали «Принцем», распространяя запах одеколона, чистит одновременно одну, две или три фотокамеры, разобранные на детали. Фрэнк Хёрли был выбрит до блеска. Норвежцы хотят взять его с собой на охоту на финвала. Я ставлю перед ним четвертую чашку кофе.

Неожиданно компания приходит в движение. Кларк обнаружил что-то на одном из темно-серых камней Уорди, на мой взгляд совершенно непримечательных.

— Где ты его взял? — спрашивает он так невинно, как будто речь идет о галстуке. При этом отчетливо видно, как он волнуется. Мох ли, лишайник ли — все, что Кларк много дней искал в черных валунах Южной Георгии, находилось на этом обломке, который принадлежит Уорди.

Он переходит к делу.

— В этом камне, — медленно говорит он, — сосредоточена вся история Антарктиды. Микроорганизмы лежат на нем слой за слоем, как в салями. Чтобы образовать один слой, уходит десять тысяч лет. Здесь хорошо видно, как накладываются друг на друга биологические и геологические периоды. Фантастика! Можно мне его взять себе?

— Нет, — говорит Уорди, не поднимая взгляда. — Ты можешь только его посмотреть.

Кларк кладет камень обратно на стол, и Марстон с Хёрли смеются.

— Ударьте по нему молотком, вот и получите каждый по куску, — предлагает кто-то из них.

— Нет, нет, все нормально.

Боб Кларк обижен. Он снимает свои очки. Почти слепой и беззащитный, он дышит на стекла и протирает их с таким усердием, как будто рад тому, что может не смотреть на нас достаточно долго. Затем осторожно собирает свои похожие на ветошь лишайники.

— Возможно, я даже ошибаюсь, — говорит он. — Но этим я живу. Наука всегда должна быть оптимистичной? Я считаю это в корне неправильным. Правильно понятое исследование строится на ошибках.

— Послушай, послушай, — усмехается Марстон. — Еще один шаг, и ты ринешься сломя голову в пучину искусства, Бобби. И окажешься среди нас, скептиков!

— Он просто не должен так преувеличивать, — заявляет Уорди, который убрал все камни в ящик, кроме одного, того самого, которым так интересовался Кларк. — Вот, возьми его, Боб. У меня есть еще несколько таких же.

— Сомнение не есть неотъемлемое свойство искусства, Джордж, — спокойно говорит Хёрли, обращаясь к Марстону. С удивительной быстротой он вновь соединил все лежавшие перед ним на столе детали. Теперь там лежат три готовые фотокамеры. — Нужно умело обыгрывать сомнения, не так ли? Это как у эскимосов: они мастера преуменьшения. Чем больше тюленей они ловят и складывают на нарты, тем больше уныния изображают.

— Но я не эскимос, — ворчит Марстон.

Кларк забирает камень, хлопает Уорди по плечу и говорит Марстону:

— Нет, но ты похож на эскимоса.

Когда я убираю посуду, крохотный клочок лишайника Кларка лежит на столе как кучка зеленого песка. Девиз моего отца звучит: «Уменьшай всегда на двадцать процентов». — «На сорок, — обычно говорит на это мама, — сорок лучше».

Мне следует помыться и идти переодеваться.

Прогулка

Когда я выскакиваю на палубу, над Камберлендской бухтой светит солнце. Блестит лед на молчащих уже несколько дней глетчерах, воздух вдалеке колеблется и мерцает, словно от зноя. По воде пробегают маленькие серебристые волны, в которых плавают причудливые обломки льда.

Кругом так тихо, что я слышу, как шумит кровь у меня в голове, и чувствую, что погружаюсь в другой мир, словно при нырянии. Но что это за мир? Я несколько раз громко топаю по настилу палубы, чтобы прогнать ощущение, что я уже в нем. Это безмолвие и покой для меня воплощают всю историю Антарктиды намного лучше, чем микроорганизмы Кларка, историю, где одно столетие одиночества сменялось другим. Над склонами Дьюс-Фелл парит альбатрос, он находится слишком далеко, чтобы можно было услышать его крики. Над верхушками мачт плавучей фабрики по переработке китов, пришвартованной к причалу Якобсена, носится стая крачек, так же отчаянно и безмолвно, как по ночам носятся летучие мыши над Липовым шоссе возле Уска. У фалрепа стоит Фрэнк Хёрли со своей фотокамерой-пауком на спине и знаками призывает меня поторопиться.

— Живее, господин старший стюард!

Две шлюпки уже спущены на воду. В одной сидят викинги, пощипывая свои бороды, в другой ждет Шеклтон. Я спускаюсь вниз по веревочной лестнице. Едва я усаживаюсь перед ним на банку, Сэр безмолвно поднимает палец и указывает им в направлении Гритвикена:

— На юг, хоу!

Я гребу. Это занятие не принадлежит к числу моих любимых. Есть гребцы, способные загнать напарника, и есть гребцы, которые загоняют самих себя. Я — один из них. Когда я гребу, всегда побеждает вода.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: