— Живой, Никитка?
— Жи-ивой! — пищало чучело.
— А сопли не отморозил?
— Не-э-э.
— Молодчина, Никитка! Крепись, солдатик. Сейчас доедем, натопим печку, отогреемся.
Приезжали на огневые. Первым долгом Максимыч снимал с повозки Никитку, относил его в землянку и только уж потом разгружал все остальное. Управившись с делами, торопливо шел обогревать и кормить питомца. Никитка до того привязался к Максимычу, что не мог остаться без него и часа…
Я и мой старшина видели, как трудно было ездовому, и только ждали случая, чтобы избавить Максимыча от этой новой для него и нелегкой нагрузки. Порой мне даже казалось, что и сам ездовой тяготится неожиданно свалившейся на его плечи обязанностью, но не показывает виду.
Словом, я принял твердое решение при первой же возможности «отчислить» Никитку из роты. В конце концов фронт — не очень подходящее место для детского сада.
Ездовому, когда он приехал с термосом на НП, сказал:
— Потерпи немного, Максимыч. Скоро дивизию отведут на отдых, и определим где-нибудь твоего Никитку.
Максимыч насупился:
— Зачем определять? Он мне не мешает…
— Ну, ты это оставь. «Не мешает»!.. Вижу, как он тебе не мешает. На лице-то одни глаза да скулы остались. Ноги скоро не будешь таскать.
— Никитка тут ни при чем, товарищ лейтенант.
— Хватит об этом, Максимыч! — прикрикнул я на ездового, полагая, что сейчас Максимыч кривит душой.
2 февраля 1943 года враг окончательно капитулировал в Сталинграде. Войска, участвовавшие в разгроме 6-й немецкой армии, вдруг оказались в глубоком тылу. Наступила непривычная тишина — даже отдаленного артиллерийского гула не было слышно. Непередаваемое блаженство испытывали наши солдатские души!
Дивизию отвели в большую станицу, неизвестно как уцелевшую в придонских степях, и там мы целый месяц отдыхали. Более подходящего момента для определения Никитки ждать было нечего, и, связавшись с председателем станичного совета, я быстро пристроил Никитку к одной бездетной казачке, с радостью принявшей сироту. Отвел малыша к ней сам Максимыч. Что говорил он казачке, мы не знаем, и что говорила она ему — тоже неизвестно. Вернувшись в роту, ездовой спокойно принялся за свои дела. За два дня он привел в порядок транспорт. Сам тщательно побрился, постирал обмундирование и выглядел настоящим женихом. Его острые плечи приподнялись, развернулись, стали просторнее. Это и дало повод какому-то ротному острослову «поддеть» Максимыча:
— Что это ты, старина, принаряжаться да прихорашиваться стал? Гляди, как бы она тебя… Знаешь, какие они, казачки!..
— Не твоего ума дело, — резко оборвал солдата Максимыч, — утри вот сначала у себя под носом…
Более уж никто не рисковал приставать к ездовому с недобрыми намеками.
В начале марта погрузились в эшелон и тронулись по звонким рельсам навстречу новой своей судьбе. Во время погрузки, в хлопотах, мы и не заметили, простился ли Максимыч с Никиткой или нет. Я видел его в последнюю минуту перед товарным вагоном — Максимыч ехал отдельно от нас, вместе со своими лошадьми, — видел его веселым и, как всегда, деятельным.
— Ну, как у тебя дела, Максимыч? — на ходу бросил я просто потому, что должен же командир сказать что-то своему подчиненному, хотя надобности в этом не было никакой: я отлично знал, что у Максимыча всегда все в порядке. Так он мне и ответил:
— Все в порядке, товарищ лейтенант!
Вскоре дивизия вступила в бой, который был длительным и тяжелым. Мне долгое время не удавалось побывать в расположении своей роты, то есть на огневых позициях: обстановка требовала того, чтобы командир роты неотлучно находился на НП.
Но вот гитлеровцы отброшены за реку, фронт мало-помалу определился, и началась обычная жизнь переднего края при обороне: рытье окопов и траншей, оборудование основных и запасных огневых позиций. Теперь я мог чаще приходить в роту.
Получив разрешение от начальника артиллерии, я покинул НП и к полудню очутился на огневых. Первым, кого увидел там, был… Никитка. Трудно поверить глазам своим, но вот он передо мною, этот маленький шустрый солдатик! Именно солдатик, потому что Никитке уже успели сшить военную форму. Мальчишка стоял рядом с минометной трубой, молчаливо и сердито глядевшей в синее небо, и пытался дотянуться ручонкой до ее верха.
Заметив меня, он хотел было прошмыгнуть в ровик, перекрытый бревнами, но я успел перехватить его. Оказавшись в моих руках, он громко заревел. Это смутило и одновременно разозлило меня.
— Максимыча ко мне!
Но ездовой уже сам подходил к огневой: до этой минуты он, похоже, наблюдал за нами издали.
— Я вас слушаю, товарищ старший лейтенант!
— Немедленно запрягай лошадей!
— Слушаюсь.
Через полчаса мы уже ехали в поселок. На этот раз помощью районных властей мне удалось устроить Никитку в детский дом. Поступок ездового показался мне столь безрассудным, что в оба конца пути мы проехали с Максимычем не разговаривая. Да и потом я еще долго не мог говорить с ним.
Дела на огневых позициях были закончены, и я вскоре вновь перекочевал на НП. Максимыч отделался — за неимением гауптвахты на фронте — выговором и как будто успокоился вовсе. Обязанности свои он выполнял добросовестно, ни на что не жаловался, и поэтому я был немало удивлен, когда однажды старшина доложил мне:
— Товарищ старший лейтенант! Вы бы наведались на огневые. С Максимычем что-то того… неладно… Нет, нет, товарищ старший лейтенант, — заметив на моем лице тревогу, заспешил старшина, — службу несет исправно. Тут у меня к нему никаких претензий. Только что-то уж духом пал. Грустит о чем-то. О Никитке, должно… Ни с кем не разговаривает. Ходит как чумной… А вчерась вижу: уткнулся головой в лошадиную морду, а плечи трясутся. Плачет… А ныне вот еще что отчубучил…
Старшина проворно расстегнул брезентовую полевую сумку и извлек оттуда небольшой листочек.
— Вот… почитайте, товарищ старший лейтенант!
Я взял листок и стал читать:
«Командиру минометной роты
Заявление
Прошу товарища старшего лейтенанта отпустить меня в стрелковую роту.
Рядовой ефрейтор
Оставив за себя командира первого огневого взвода, я поспешил в роту. На сердце было тревожно: это ведь первый случай, когда солдат по доброй воле захотел уйти из моей роты. Не ожидал я такой обиды. И от кого? От Максимыча!..
Вызываю его к себе, спрашиваю, что заставило написать рапорт об уходе. Упрямо твердит:
— Хочу в стрелковую роту.
— А у нас разве тебе плохо, Максимыч?
Молчит. Стоит передо мною — руки вытянуты по швам, и только кончики пальцев чуть заметно вздрагивают, да из-под ушанки струйками сбегает пот.
— Ну что ж, Максимыч. Не стану тебя неволить. — Что-то горячее и сухое подкатило к горлу, заслонило дыхание.
— Разрешите иттить, товарищ старший лейтенант?..
Я молча кивнул.
Губы Максимыча покривились, дрогнули. Он силился что-то сказать и не мог. Неловко повернулся и пошел от меня, качаясь, как пьяный.
Долго я не видел Максимыча. За будничной суетой не смог даже выяснить, в какую роту его определили начальники. Но я очень хорошо чувствовал, что в моей роте будто не хватало какой-то очень важной пружинки. И трудно было угадать, в каком именно месте, где, в какой части, казалось бы, несложного ротного организма действовала раньше эта пружинка. Но то, что такая пружинка существовала и что она являлась важной, сомневаться не приходилось. То вроде беспричинно загрустят бойцы, то вдруг заболеет лошадь, то старшина накричит на солдат больше и громче обычного…
Всего этого почему-то не случалось раньше.
Последний раз я встретился с Максимычем при совершенно неожиданных обстоятельствах. Неожиданных и печальных.
Случилось это под вечер 5 июля 1943 года, в день немецкого наступления. Солнце стремительно и как бы с радостью уходило за горизонт: должно быть, оно вволю насмотрелось разного страху за этот кровавый день. Пыль и дым сражения медленно оседали на землю. Невеселую картину дополняли бесконечные вереницы санитаров, выносивших с поля боя раненых и убитых бойцов.