Я сидел возле своего НП и, пользуясь долгожданной передышкой, затягивался махорочным дымом. И вдруг услышал рядом с собой удивительно знакомый голос:

— Товарищ старший лейтенант… Товарищ старший лейтенант!..

— Максимыч!..

Он лежал на санитарных носилках, весь забинтованный. Открытыми оставались одни глаза, которые влажно светились. Свежие пятна крови проступали сквозь марлю. Дышал он тяжело, а ему, видно, очень хотелось поговорить со мной. Я наклонился над ним. Максимыч беспокойно заворочался на носилках, силясь приподняться. Но его удержали санитары. Тогда он заговорил:

— Вы меня… старого дуралея, простите, товарищ старший лейтенант. Не мог я оставить Никитку… сил моих не было. Не мог… Нарушил ваше распоряжение и привез мальца сюда…

— Ничего, Максимыч, не нужно об этом… Что ж, у тебя, верно, своих-то детишек не было?

Он долго молчал — видать, не хватало мочи. Потом трудно глотнул воздух и все же сказал:

— Как не быть… Есть. Шестеро… Самому младшенькому пятый, кажись, пошел годок…

Максимыча унесли.

А я еще долго сидел на прежнем месте, низко опустив голову. «Шестеро… Как же я мог не знать этого!..» В те минуты, может быть, впервые я по-настоящему понял, как сложна человеческая жизнь. Я поступил, конечно, правильно в отношении Никитки — тут едва ли можно убедить меня в обратном, — но этого, видимо, не понял Максимыч, мудрый наш Максимыч. Почему же?.. Не потому ли, что в своем сердце я не нашел тех редких и единственных слов, которые одни только и смогли бы обогреть, успокоить смятенную душу старого солдата? И я подумал: как же проницателен и чуток должен быть человек, коему дадено самое высокое и, может быть, самое трудное право на земле — право распоряжаться судьбой других людей.

С Максимычем я встретился в тот же день, как узнал о его возвращении от Алеши Лавриненко. И это была очень памятная встреча. А потом уж мы встречались часто — и до самого конца войны. Об его истории с Никиткой я рассказал на страницах нашей дивизионки. Разумеется, не столь подробно, как сейчас, — крохотный размер нашей газетки жестоко лимитировал, — но все же рассказал. Наверное, рассказал неплохо, потому что после этого и у Максимыча и у дивизионки прибавилось друзей.

Максимыч…

Это был еще один хороший человек, с которым породнилась дивизионка.

«Сам Крупицын…»

В судьбе нашей газеты совершенно особое место занимал Саша Крупицын — помощник начальника политотдела дивизии по комсомолу. Он был как бы постоянным нашим шефом, любил дивизионку, ее сотрудников, сам часто писал заметки, а еще чаще «наводил» нас на след настоящих героев, по обыкновению всегда очень незаметных и скромных людей.

Гвардии капитан Александр Крупицын принадлежал к числу людей, без которых никак не обойтись на белом свете. Более того, нам иногда казалось, что без Саши Крупицына и сам-то белый свет не существовал бы, а если и существовал, то едва ли на нем было бы столько солнца, тепла и всякой другой благодати.

Вероятно мы, по извечной слабости всех влюбленных, малость преувеличивали, но одно было несомненно: ежели мир с грехом пополам как-то еще и обошелся бы без Крупицына, то наша «непромокаемая и непросыхаемая» дивизия никак уж не могла обойтись без Сашки. Подчиняясь суровым и грозным фронтовым законам, люди приходили в дивизию и уходили из нее; павшие в бою уходили навсегда, нередко не успев оставить хотя бы короткой памяти о себе; раненые возвращались, но не часто — гораздо чаще их направляли в другие соединения, даже на другие фронты. Словом, это было обычное кровообращение любого воинского организма, которому подвластны все, все, кроме тех немногих людей, которые как-то умудрялись не подчиняться этому закону.

Не подчинялся ему и Саша Крупицын — он был в дивизии всегда. И очень хорошо делал, что не подчинялся. Иначе в дивизии вдвое меньше было бы солдатских улыбок, крепких рукопожатий, задушевных бесед и добрых песен в землянках и блиндажах.

— Ты, Сашка, словно бог. Тебя ни одна пуля не берет, — говорили ему офицеры.

— Бог и есть, только комсомольский, — отшучивался Крупицын, набивая полевую сумку бланками комсомольских билетов (он готовился к очередному рейсу на передовую для вручения их принятым в ряды комсомола воинам).

Крупицын был человек веселый и даже озорной. Это понимал всякий, взглянув на его курносую физиономию, встретившись с его широко поставленными, какими-то дымчатыми глазами, коим вовсе противопоказано быть грустными.

И все-таки глаза эти бывали грустными и довольно часто — это после очередного боя, когда с передовой к нему возвращались недавно выданные им же самим билеты. В такие дни Саша надолго уединялся в своем блиндаже и так же, как его друг фотограф Валя Тихвинский, все перебирал и перебирал чуть вздрагивающими пальцами стального цвета книжечки, и ему даже казалось, что он чувствует теплоту рук их владельцев, тех, которым он, Крупицын, говорил свои горячие короткие речи, которых хлопал по плечу и которых уже никогда больше не увидит.

А к вечеру с неизменной полевой сумкой, вместе с Валькой Тихвинским вновь уходил на передовую, беседовал с комсоргами, учил их, может быть, самому трудному на земле: как с помощью нескольких нехитрых, немудрящих слов воспламенять людские сердца.

Занятый своими делами, молодой и в общем-то довольно беспечный, сам Крупицын, конечно, и не подозревал, что в дивизии к нему так все привыкли, что не мыслят даже существования этой дивизии без него.

Выдав комсомольский билет солдату, Крупицын уходил в другую роту и по дороге думал о том, как поведет себя солдат дальше. Может, пойдет к старшине роты, выпросит кусочек целлофана, бережно завернет новый комсомольский билет и еще долго будет держать его в горячих ладонях? Или приблизится к своему отделенному и тихо, пряча глаза, нетерпеливо спросит: «Скоро ли в наступление, товарищ гвардии сержант?» — и гвардии сержант немало удивится, услышав такое от своего самого застенчивого, самого незаметного доселе и даже робкого солдата? Или, сменившись с дежурства у накрытого плащ-палаткой пулемета, быстро вернется в блиндаж и, запыхавшийся от волнения, станет рассказывать своим товарищам о беседе с Крупицыным и о том, как тот сразу же распознал, что у него на душе? Или, забыв про все на свете, тут же примется строчить письмо своей Наденьке, извещая ее о том, что стал членом Ленинского комсомола?..

Дивизионка pic47.png

Вот ведь какие следы оставлял ты за собой в солдатских окопах, Саша Крупицын!

Однажды гвардии капитан Крупицын пришел к дивизионным разведчикам. Пришел в тот момент, когда они уже облачились в пятнистые маскхалаты и ожидали команды, чтобы отправиться в ночной поиск.

В этот поиск впервые уходил новенький по фамилии Филипчук, взятый в разведчики из стрелков.

Саша сообразил, что могло быть на душе у человека, впервые отправляющегося во вражеский стан, и, подойдя к Филипчуку, спросил:

— Комсомолец?

— Комсомолец, товарищ гвардии капитан.

— Билет старшине сдали?.. Не сдали?.. Где он у вас, покажите.

— А зачем, товарищ гвардии капитан? — спросил угрюмоватый солдат, невольно коснувшись левой части груди.

Саша покраснел. Ему показалось, что молодой разведчик каким-то образом узнал о его, Крупицына, тайных мыслях: Саше очень хотелось, чтобы билет, с которым разведчик не хотел расставаться, был выдан ему не кем-нибудь еще, а им, Крупицыным. Саше всегда доставляло удовольствие видеть свою заковыристую подпись в комсомольских билетах, а сейчас — особенно…

— Я помощник начальника политотдела по комсомолу, — сказал Крупицын строже.

Филипчук быстро развязал верхние шнурки маскхалата, долго копошился под гимнастеркой и наконец извлек оттуда билет.

Это была уже довольно потрепанная книжка, выданная парню перед самой войной одним сельским райкомом.

Саша глянул на подпись и невольно поймал себя на том, что разочарован. Устыдившись, покраснел еще больше, потом попытался улыбнуться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: