Крынка молока

С обеих сторон нашего поезда догорали пожары. На голой почернелой земле внезапно взвивалось острие огня и быстро гасло. Местами кружился белёсый пепел. Ветер задувал в вагон клоки дыма. Все отчаянно кашляли, и начинался спор: надо ли закрывать дверь и окна? Тогда мы задохнёмся без воздуха! А задохнуться от дыма – это лучше?! У нас ребёнок! У всех ребёнок!

Такая перепалка продолжалась, пока поезд не въезжал в густое прохладное ущелье леса. Здесь пассажиры начинали улыбаться, жадно заглатывали этот бесценный подарок деревьев.

Иногда паровоз оставлял нас в лесу, а сам пыхтел до станции набрать воду. Расчёт был прост: немец не будет тратить бомбы на брошенный товарняк, если в десяти километрах – станция, полная поездов и людей.

Выходить из вагонов нам не разрешали, но никто не слушался, спускали лестницы и спешили по нужде или просто пройтись, размять ноги, побыть одному, вдвоём, а не впритирку с чужими. Но стоило услышать малейший гул самолёта, люди старались спрятаться где угодно – под деревьями, под вагонами…

Сразу за паровозом и в конце поезда находились две платформы. Там стояли зенитные пулемёты, накрытые брезентом, и палатки для военных.

Паровоз возвращался, ударял в переднюю платформу, и с нарастающим грохотом удар проходил по всему телу состава.

И снова мелькали придорожные столбы, разворачивалась обугленная земля, и уплывали назад сельские соломенные крыши, плетёные ограды.

А в вагоне продолжались разногласия. Одни считали, что сжигать пшеницу на корню – это правильно. Немец придёт, а жрать-то и нечего. На пустой желудок не повоюешь.

– Вы о немцах думаете, а чем будут питаться те, кто остаются? Половой? Слушайте радио. Фронт движется быстрее нашего эшелона. Скоро будет Запорожье…

– Чепуху городите, уважаемый. Они до Запорожья не дойдут. Где им взять столько бензина? Через неделю-две они выдохнутся.

– Послушайте сюда, а что будет с нашим Днепрогэсом?

– Ваш Днепрогэс пойдёт, куда пошла моя новая мебель.

– Куда?

– Не будем уточнять при детях.

Но вскоре говорильня умолкла. Несколько дней эшелон убегал от бомбёжек, прятался на запасных путях, подальше от жилья, среди заброшенного железного хлама, отработанных паровозов и непригодных платформ. Во время таких стоянок выходить наружу никто не осмеливался, – машинист мог без предупреждения, тишком сдвинуть состав и укатить в более надёжные тупики. Так мы колесили куда глаза глядят, минуя вокзалы и оживлённые полустанки. А стены теплушки держали в себе душистую память навоза.

Но невзирая на все уловки самолёт поймал нас. Поезд остановился, и те, кто могли, спрыгивали на гравий насыпи, сползали по лестнице и разбегались в поле.

Рёв самолета заглушал стрельбу, только пули, одна за другой, беззвучно взрыхляли землю. Я видел немецкого лётчика. Вернее, его шлем и огромные, в пол-лица, защитные очки. Он летел на меня, а я, окаменелый от страха, от шума, стоял, боясь шевельнуться…

Невдалеке, раскинув ноги, лежал дядька в белой фуражке. Он поднял лицо, гаркнул мне:

– Ложись! Ложись!

Я прижался к сухой земле и, по примеру других, накрыл голову руками.

С платформ тарахтели наши зенитки. Вой самолёта удалился, затих, и стали слышны крики о помощи.

Ожил гудок паровоза. Я торопился со всеми. Видел, как одни волокли раненых, другие лежали неподвижно. А паровоз призывно надрывал свою глотку, грозил, что можно не успеть, и все бежали, но были такие, что садились на землю, не в силах встать…

Издали заметил, что мама возле вагона машет платком в мою сторону. Я запыхался, когда подбежал, но не было времени передохнуть. Мама помогла мне залезть по лестнице. Тётя Фаня с нашей малышкой на руках уже сидела на месте, а бабушка, оказывается, и не собиралась выходить. Тётя выговорила мне, что нам надо держаться вместе, помогать друг другу, а не разбегаться, как зайцы.

Паровоз сильно дёрнул состав, земля поплыла назад. Из наших никто не пострадал, но из других вагонов доносились истошные крики. А те, кто, вместе с ранеными и убитыми, остались в поле, махали руками – то ли звали поезд вернуться, то ли прощались, прощались…

Дядька в белой фуражке, оказался из нашего вагона. Он вытирал платком шею и незлобно говорил маме:

– Научите вашего сына: если стреляют, надо прятаться, а не торчать чурбаном.

– Когда в Виннице бомбили, мы во дворе стояли – и Акулыч, и ребята, – возразил я.

– Это глупые не кланяются пулям. Ты ведь не глупый, правда?

В вагоне держалась застойная вонь, особенно из угла, где стояло занавешенное ведро. Его не мыли несколько дней. Вначале было гадко туда заходить, потом привык.

Опять завитушки дыма истаивают в высоте. Горят зёрна пшеницы, их можно жевать, но мы проносимся мимо, у нас ни крошки еды. От голода мутит, но, если отвлечься…

Гораздо хуже, что нет воды. Нам бы одно заблудшее облако, чтоб отсыпало махонькие дождинки, мы бы собирали их в шапки, в кружку, в ладони – каждому пару глотков. Но до края неба нет намёка, откуда могло бы капнуть. В вагоне все молчат и терпят.

Не терпела лишь моя сестрёнка. Она пищала долго, нудно, изматывала себя и нас. Потом голос стал слабее, пока не затих.

– Она посинела!.. – плакала мама.

У бабушки нашлась половинка сухаря. Они по очереди: мама, тётя и бабушка стали плевать в маленькую мисочку. Я смотрел на них, как на дикарей из джунглей. Но они напряженно, с таким усилием плевали, что я не решился спросить – зачем?.. Соседка хотела помочь, но бабушка остановила:

– Не надо, мы сами…

Мама раскрошила кусочки сухарика, размяла их в этой жиже, а когда она пыталась накормить малышку, я отвернулся, чтоб не видеть.

– Лежи спокойно, береги силы, – настаивала тётя Фаня.

Действительно, под раскачивание вагона почти все лежали, закрыв глаза, впритирку друг к другу.

Наверно, машинист понял: нет смысла возить покойников, и остановился у вокзала. Одни сразу бежали в буфет, спешили к базару, что в конце перрона, другие, с посудой, искали воду. А мама с малышкой бросилась в медпункт.

Мама потом рассказывала: там сделали укол, но предупредили – никакой надежды. Оставьте ребёнка нам, похороним по-человечески, вы хоть будете знать где. Иначе вам придётся на ходу выкинуть её из окна.

Мама отказалась. Просила: дайте что-нибудь… Фельдшерица встряхнула какой-то пузырёк:

– Два раза в день… может, доживёт до утра…

А мы тем временем возвращались с базара, нагруженные добром. Я нёс в сумке буханку хлеба, яблоки, кусочек жёлтого масла в тряпице и связку моркови. Тётя Фаня держала зелёный чайник с кипятком, а другой рукой прижимала к себе, словно котёнка, крынку молока.

Волга

Мама трясла меня за плечо:

– Проснись, ленивец!

Ей не жаль будить, не жаль вынуть меня из этого сна, – там в нашем саду на ветках свисают куски яблочного пирога. Стоило только протянуть руку…

Сон разбивается на мелкие осколки…

– Посмотри, где солнце!

Я не хочу смотреть на солнце. Когда ни встанешь, оно над крышами. Небо здесь пустое, без облаков и самолётов. Откроешь глаза – нет нашего сада, нет пирога с глазурной коркой… Вокруг – чужие койки, из-под одеяла торчат ноги в драных носках.

Больше месяца нас качали поезда в обратную сторону от войны. Всё дальше и дальше. А в Сталинграде застряли. Путь преградила Волга.

Ежедневно на город накатывала волна эвакуации, а отлив был капельный. Приезжие селились где придётся, лишь бы крыша была над головой. Нам достался чуланчик на Центральном стадионе. Это было удобно: вблизи маячила баня, из тонкой высокой трубы всегда курился дымок.

Раз в неделю нас водили мыться. Одежду сдавали в прожарку, иначе говоря – в вошебойку, откуда вещи возвращались задубелыми, с устойчивой вонью дуста.

Мама брала меня с собой, к женщинам. Про это неинтересно рассказывать. Запомнил только, как одна фифочка возмутилась:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: