Сестре я не рассказал о подслушанном мною на корабле разговоре между Борисом Львовичем и Заболотным, не упомянул и о готовящемся подарке. Не хотел опережать события. Она вела себя как-то неровно, взвинчено, ссылаясь на простуду и усталость, но продолжала все время проводить в мастерской, заканчивая портрет «мэрского деятеля». Ничто другое сейчас ее вроде бы не интересовало. Мы общались лишь по утрам и вечерам, но однажды она мимоходом бросила:
— У скульптора Меркулова скоро состоится один маленький сабантуй, в мастерской на Полянке, будет богема.
Я молча уставился на нее, не понимая, куда она клонит?
— Меркулов мой приятель, — продолжила сестра. — Очень успешный скульптор. К тому же, православного вероисповедания. Да и народ-то там подберется не бедный. ну, теперь-то соображаешь?
— Еще нет, — признался я. — Мне надо заказывать смокинг?
— Тебе надо немного лишнего ума заказать. Я к тому веду, что можно бы пригласить Павла, ты же мне сам говорил, чтобы я свела его с нужными людьми. Ему ведь нужны пожертвования на часовню?
— Ну, точно! — хлопнул я себя по лбу. — Молодец, здорово придумала!
— Господи, и зачем только я всё это делаю? — искусственно проговорила сестра и ушла в мастерскую.
Я в тот же день передал наш разговор Павлу, он заметно обрадовался. Мне кажется, он даже ждал от меня нечто подобного. Вернее, не от меня, а от Жени. Надеялся на что-то. Теперь вслух стал рассуждать:
— Я ей очень благодарен, так и передай. Меркулов — замечательный скульптор, огромной силы. И мы ведь одной идеи, одного духа. Я читал его статьи, правильно мыслит. За православную монархию.
— Ты когда к нам в гости-то приедешь? — перебил его я. — Или адрес забыл?
— Потом, после, — несколько смутился он. — Сейчас дел много. Невпроворот.
Дел было действительно достаточно. Почти всё это время я проводил вместе с Павлом. Заболотный от нас не отставал, хотя порою мелькал между Борисом Львовичем и Игнатовым. И всегда, когда Павел заводил речь о строительстве часовни, он подхватывал и умело переводил разговор на свою казачью православную миссию, которой тоже требуются пожертвования. Он будто конкурировал с Павлом, стараясь не отстать, чтобы хлебную ложку не пронесли мимо его рта. Чутье на деньги было поразительное.
Ходил с нами, разумеется, и Сеня. Он как-то разительно переменился в новой одежке (Заболотный купил ему еще и высокие шнурованные башмаки), стал чуть смелее, развязнее, разговорчивее, жадно проглатывал увиденное и услышанное вокруг. А жил по-прежнему у Мишани. Мы ездили по разным адресам, стучались во все двери. Были в общественных и благотворительных организациях, в творческих союзах, в городской Думе, в префектурах и управах, у частных лиц. Нельзя сказать, что никто не жертвовал, но мало и неохотно, старались поскорее выпроводить. У Павла набралось за все это время едва ли триста долларов. Даже на фундамент под часовню не хватит.
Что же касается Даши, то за эти три дня я ни разу ее не видел. Не мог связаться даже по телефону. Она словно ускользала от меня. Как фантом, призрак. Я несколько раз заскакивал на рынок, но мне говорили: только что была здесь, отошла на минутку. Я ждал — она не возвращалась. Будто издали наблюдала за мной, а может, так и было? Долго там маячить времени не было, я пару раз видел фигуру Рамзана, уходил, ехал с Павлом по его делам, а сам все время думал о Даше. Теперь единственной ниточкой, связывающей меня с нею, был он. Ведь жил-то он по-прежнему у Татьяны Павловны. И, наверное, я ему смертельно надоел своими расспросами о Даше.
— С ней всё в порядке, — ответил он мне как-то чересчур резко. — Не понимаю, чего ты так тревожишься? Девушка она не глупая, сильная. Конечно, ей не сладко в этой среде, но она, по-моему, справится. Сидит допоздна на кухне и книжки читает.
— А что читает-то? — спросил я. Он усмехнулся.
— Теодора Драйзера, «Сестру Керри». Лучше, чем какую-нибудь Дашкову. Я ей кое-какую литературу подобрал, Андрея Кураева там, хотя он темная фигурка, она обещала поглядеть. Мы с ней несколько раз на кухне разговаривали, чаи гоняли, но она, вообще-то, человек скрытный. Не сразу до души достучишься.
И тут же перевел разговор на Петра Григорьевича Иерусалимского, к которому надо в ближайшее время непременно заехать. Дался им всем этот Иерусалимский! Заболотный о нем тоже все время толкует, как о каком-то мифическом персонаже, и они всё собираются, но не едут. Что-то постоянно мешает. Будто Иерусалимский — панацея от всех бед. Ничего, когда-нибудь доедут, а я погляжу, что это за человек.
В последний из этих дней я отстал от Павла, чтобы навестить в больнице своего отца. Это — самое тяжелое в моей жизни. Он находится в больнице полтора года, и положение всё хуже и хуже. Женя к нему сейчас уже не ездит, потому что он перестал ее узнавать, даже пугается, а я бываю каждую неделю. У нас с ним еще существует какой-то слабый контакт, почти затухающий. Он всё больше и больше теряет рассудок. Это страшно, смотреть на него и ощущать себя рядом с ним невыносимо. Особенно, если ты знал его полным сил, здоровья, энергии, улыбающимся, умным, любящим жизнь.
Что случилось, почему его мозг поразила эта «болезнь Альцгеймера»? Не знаю, врачи сами мало что понимают. Может быть, последствия какой-то застарелой травмы, ушиб головы, ведь он служил в десантных войсках и вообще человек военный, выполнял спецзадания в некоторых «горячих точках» планеты, кажется, в Египте и Алжире. Точно не знаю, отец об этом распространяться не любил. Был в самом начале военных действий и в Афганистане, когда туда входили наши дивизии. Сейчас-то ему почти семьдесят, не молодость и зрелые годы у него были бурными. Иначе быть не могло, он воин по своей природе. Настоящий, знающий толк в этом деле. По званию отец полковник, имеет кучу орденов и медалей, и даже награждая именным оружием — пистолетом «ТТ». Этот пистолет я позже спрятал в надёжном месте, но о нем — после.
Моя мать была моложе его на двадцать лет, когда она покончила с собой, ему было почти пятьдесят четыре. Вот тут-то, наверное, и нужно искать причину его заболевания. Но проявилось оно не сразу. Конечно, он резко сдал, вышел в отставку, долго не мог или не хотел никуда устраиваться на работу. Потом все же стал преподавать на военной кафедре в каком-то институте. И жизнь стала кое-как налаживаться. Появились даже новые интересы — стал мастерить из дерева африканские маски. Очень здорово получалось, просто какой-то талант открылся, даже специалисты хвалили. Этими масками у нас и сейчас вся квартира забита. Заболотный все время предлагает продать их за очень хорошую цену, но мы с сестрой наотрез отказываемся.
Я — поздний ребенок, и всё стремительное старение отца происходило на моих глазах. Но всё равно помню его большей частью веселым и неунывающим. А потом… Года, три назад почувствовалось неладное. Он стал рассеянным, забывал какие-то названия, факты, имена прежних друзей. Порою долго сидел перед телевизором, а спросишь его о программе — пожмет плечами и не сразу ответит, о чем собственно там идет речь? Прочтет книгу и тут же забудет — что в ней было. Почему-то стал ругать свою службу в армии и вообще всю советскую власть, видно, наслушался модных тогда демократов. Иногда становился обидчив, жаловался, что его в чем-то кто-то обделил. Очень часто повторялся, мог рассказывать одну и ту же историю по сто раз. Или задавать один и тот же вопрос с маленькими интервалами: ты сегодня уже обедал? И так раз по двадцать. В общем, уже было ясно, что в нем идет какой-то разрушительный процесс.
Дальше — больше. Стал забывать домашний адрес. Мы боялись отпускать его одного на улицу, потому что он мог уйти и не вернуться. Несколько раз его приводили домой соседи. Изменился аппетит, постоянно не хватало пищи, а в чай клал по десять ложек сахара. Уже тогда Женю называл разными именами, она плакала, но он не обращал на это внимания. Мы, конечно, водили его к докторам, но те лишь беспомощно разводили руками: процесс необратим. Ничем тут помочь нельзя, надо класть в больницу, а то хуже будет. Но мы тянули из последних сил, думали, что дома, в семье, ему все же будет спокойнее. И питали надежду, что всё еще поправится. Вернется на круги своя. И отец опять станет прежним. Надеялись на чудо. Напрасно, чуда не произошло.