Отец становился совершенно неуправляемым, а порою даже агрессивным. Он зачем-то перерезал все провода в квартире — у холодильника, телефона, телевизора. Изрезал ножищами фотографии. Женины картины. Выбросил в окно свои ордена и медали (мы их потом так и не нашли). Вышвырнул за дверь на лестничную клетку много чего, чуть ли не половину мебели — откуда только такая сила бралась? Вот тогда-то я и припрятал в своей комнате за дырой в плинтусе его наградной «ТТ». И тогда стало ясно, что ему требуется стационарное лечение. Врач потом сказал нам, что если бы мы еще немного промедлили, то вполне возможно, что в одно утро могли бы и не проснуться. Или сгорели бы заживо, или еще что. Вариантов много. Нет ничего хуже безумия. Отец был помещен в психоневрологическую больницу на Каширке.
Сейчас я стоял перед железными воротами в это мрачное «учреждение» и знал, что отец отсюда, скорее всего, никогда не выйдет. И тут мне припомнилось предложение Бориса Львовича, которое он сделал сестре накануне приезда Павла, пять дней назад. Не только выйти за него замуж, но и насчет нас, меня и отца. Сорбонна — черт с ней! Но вот если бы отца поместить в хорошую клинику… Почему бы даже не в Швейцарии, денег у Бориса Львовича хватит. Ради отца Женя могла бы и согласиться. Я никак не мог понять, отчего она так упорно ненавидит своего бывшего мужа? Здесь было сокрыто нечто такое, что могла разъяснить лишь сама сестра. Но она молчала, а у Бориса Львовича я даже не пытался спрашивать.
Он бы все равно не ответил.
Я прошел мимо охранника и очутился за каменными стенами на территории больницы. Мне надо было идти к дальнему отделению, отец был переведен сюда полгода назад из более легкого, где хоть разрешалось выходить на прогулку под наблюдением медсестер. Теперь же он вообще сидел взаперти, как в тюрьме, В руке у меня была сумка с продуктами — яблоки, печенье, помидоры, Тут всегда хочется есть, а какое другое занятие можно придумать? В его отделении не было ни газет, ни книг, ни телевизора, только радио орало на все палаты, как сумасшедшее. Но больные, очевидно, его не воспринимали. Просто шум. Я позвонил в дверь, мне открыли.
И через некоторое время я увидел отца. Он был не в своей палате, а в коридоре, среди других бесцельно бродящих из конца в конец людей. На всех — серые штаны и куртки, поношенные, разных размеров, тапочки, глаза — у кого пустые, у кого настороженно-пугливые, бесцветные лица. Кто шагал быстро, словно торопясь куда-то, кто медленно, еле-еле. И у каждого за спиной была своя судьба, целая жизнь; работа, должности, жены, дети, много чего, и светлого, и грустного, но это была жизнь, чувства, разум, а не хождение по коридору, не облупившаяся краска на стенах, не сваливающиеся с ног чужие тапочки, как подведенный итог. Где их любовь, куда бежало счастье? За что Бог наказывает человека, лишая его разума?
Это не возвращение в детство, это стирание личности, твоей сути, души. Какие же у человека должны быть грехи, чтобы так страдать при жизни? Впрочем, есть ли тут страдание? Ведь ты уже никто, ты — нечто.
Я подошел к отцу, встал перед ним, загораживая путь. Сначала он пытался обойти меня, потом остановился, Меня еще прежде предупреждал врач, чтобы я «входил в его память постепенно», он должен сам стараться узнать меня. Нельзя торопить, набрасываться с расспросами, будет только хуже. Вот и теперь он стоял передо мной и как-то тревожно смотрел, словно ощупывая мое лицо. Потом в глазах его что-то мелькнуло, какая-то искорка, он улыбнулся. Я взял его за руку.
— Коля? — спросил он. — Ты как здесь?
— Вот… пришел… — отозвался, я. Что было еще сказать? Отец тотчас заговорил быстро и почти бессвязно:
— А как я тут оказался, ты не знаешь? Мы должны были с мамой поехать в дом отдыха, как она? Ты у нее был? Она здесь? Мне надо позвонить одному человеку, а тут что-то нигде телефона нет. Ты плохо выглядишь. Не болен?
— Нет, папа, нет, — сказал я. — Со мной все в порядке, пойдем, Я повел его к столикам у окон. Там уже сидело несколько человек, к ним тоже пришли посетители. Здоровых от больных можно было отличить не только по одежде — одень всех одинаково и все равно все станет ясно. Выражение глаз другое, С одной молодой женщиной мы обменялись взглядами. Наверное, дочь того седого человека, похожего на профессора в очках. Может быть, и был когда-то профессором. Теперь он жадно ел персик и что-то взахлеб рассказывал. Я достал свои продукты, стал угощать отца. Он тоже накинулся на них, будто давно не ел.
— Не торопись, — попросил я. — Времени у нас достаточно.
Но разве «оно» было? Здесь его просто не существует. Это еще не вечность, но уже безвременье. Я резал своим перочинным ножиком помидоры и хлеб, давал в руки отцу, а тот быстро глотал и опять ждал, глядя на мои действия. Я кормил его так же, как, должно быть, он меня в моем детстве. Теперь мы поменялись местами. Сейчас я был большой, а он — маленький. Но я мог только кормить его, а вывести к свету, дать новую жизнь был не в силах. «Профессор» продолжал тараторить, сыпал научными терминами, а по подбородку у него тек персиковый сок. Молодая женщина вздохнула, глядя на нас. Я отвернулся.
— Женя тебе привет передает, — сказал я отцу.
— А? Ну да, конечно. А кто это? А где мама?
— Папа! Я говорю о твоей дочери.
— Она ведь умерла?
— Нет. Она жива. Но сегодня не смогла придти.
— А почему я здесь?
Он никак не мог ответить на этот вопрос, не понимал. Я видел, что он плохо побрит, с порезами. Видимо, цирюльником у них тут какой-нибудь пьяный санитар. Ногти на пальцах желтые, заскорузлые. И почему-то разбита нижняя губа. Может быть, упал, ударялся обо что-то? Или его ударили? Как тут выяснишь, никто ведь не скажет. Мне говорили, что по ночам их привязывают ремнями к постелям, чтобы не бродили по палатам. Не знаю, правда это или нет, но вполне возможно. И каково тебе проснуться среди ночи и не смочь двинуться ни рукой, ни ногой? Остается лишь глядеть в темноту, пронизывая остатками мыслей мрак и пытаться понять: почему я здесь? Зачем я вообще пришел в этот мир, чтобы лежать связанным на кровати и слышать стоны с соседних коек? И это боевой офицер, полковник, отдавший своей Родине все силы, все свои умения и знания, свою кровь. Я представил отца в его кители, с орденами и медалями, подтянутого, крепкого, представил и «профессора» на кафедре, и мне захотелось плакать. Зачем тогда вообще жить, если тебя может ожидать такой конец?
— Давай погуляем? — сказал отец, кончив, есть, — Выйдем на улицу. Здесь душно, я хочу пройтись.
Тут и в самом деле был очень спертый воздух, но прогулки, даже в сопровождении родных, не разрешались.
— Сейчас нельзя, — уклончиво отозвался я. — Если в другой раз.
— Я хочу сейчас, — сказал отец. — Выведи меня отсюда.
— Потом, я не могу.
Кто-то из больных тем временем взобрался со скамейки на столик и стал ходить по всем столам, широко шагая. Очень долговязый и сутулый, в вязаной шапочке. Подбежавшая медсестра согнала его вниз, на пол. Пару яблок я протянул жавшемуся около окна мужчине в берете. Тот быстро схватил их, кивнул и поспешил прочь. Молодая женщина чистила «профессору» апельсин, вновь грустно взглянула на меня.
— Спаси меня, — отчетливо произнес отец. — Коля, спаси меня, забери с собой. Я здесь больше не выдержу. Я не могу.
— Папа… Да…Я постараюсь, — пробормотал я, не зная, что говорить. — Я все сделаю.
— Я буду тихий, спокойный, будем гулять в Сокольниках, только забери меня, — повторил отец. — Спаси.
Тут он вдруг схватил мою руку и стал ее целовать. С каким-то отчаянием, но и — с любовью.
— Папа, перестань! — я стал вырываться. Он немного успокоился, глаза вновь потускнели. Он действительно теперь был очень тихий, но это потому, что здесь их пичкали нейролептиками, которые притупляют сознание.
— Я пойду, — сказал я, более не в силах тут находиться. Еще немного — и я сам был готов на что угодно: заорать благим матом, вскочить на стол или схватить отца к вышибить запертую на свободу дверь.