Но нарядней всего — алые вечера. Над Кашинами еще держится гаснущее зарево, и Понте Веккьо, на котором, подобно гнездам, лепятся друг к другу старинные дома, черной лентой ложится на солнечно-желтый шелк. Город расстилается, окрашенный в спокойные бурый и серый тона, а горы над Фьезоле уже несут цвета ночи. И лишь простое, милое лицо Сан Миньято аль Монте все еще в солнечных лучах, и я никогда не упускаю случая принять, словно тихую милость, всему подводящую итог, его последнюю улыбку.

Может быть, Ты будешь удивлена, но во Флоренции я не написал еще ничего, кроме нескольких неважных стихотворений, предваряющих эти строки. Дело в том, что поначалу мне все не удавалось побыть одному. Первые два дня меня весьма любезно опекал д-р Л., парижский корреспондент, помогая мне разыскать то и се, хотя, по своему обыкновению, портил мне все настроение. А как только я вселился в пансион, оказалось, что соседом моим будет кузен Энделя, профессор Б. из Берлина, и этот сюрприз стал причиной того, что отныне мне приходилось делить по меньшей мере послеобеденные часы с ним и с его женою. Конечно, эти часы нельзя считать потраченными зря — благодаря предупредительной любезности этих превосходных людей, — но они не оставили по себе заметного следа. Меж тем моя немота была вызвана не только людьми. Скорее, вещами. Хотя Флоренция раскинулась предо мною столь широко и охотно (а может быть, как раз поэтому), поначалу я был так сбит с толку, что едва мог разобрать свои впечатления и совсем уж было отчаялся выплыть из волн великого прибоя этого чуждого великолепия. И только сейчас я начинаю дышать полной грудью. Воспоминания проясняются и отделяются друг от друга, я чувствую, какой улов остался в моих сетях, и вижу, что он больше, нежели я смел надеяться. Я знаю, что стало моим достоянием, и хочу рулон за рулоном развернуть его перед Твоими милыми светлыми глазами. Со всяческим уютом, не заставляя Тебя переноситься с одного места на другое и не впадая в обстоятельность, я покажу Тебе разные вещи, расскажу, чем стали они для меня, и снова упрячу в свои закрома. Будет ли это для Тебя Флоренцией, не знаю; ведь я дам Тебе лишь то, что осозна´ю как присущее исключительно мне; да оно уже и принадлежит мне, а не светлому Городу Лилии[7]; но как бы то ни было, я нашел эту часть себя самого во Флоренции, и случайностью этого не объяснишь. Да ведь Ты и не ждешь от меня путевых заметок — полного, без пропусков и хронологически упорядоченного сообщения — правда?

Первый вечер памятен мне главным образом своей знаменательностью. Несмотря на усталость после многочасового пути, который мне самым жалким образом пришлось проделать, сидя на чемоданах, я вышел вечером из гостиницы, спустился по улочкам, отыскал площадь Виктора Эммануила[8] — и совершенно случайно оказался на площади Синьории. Захватывая дух своей скалисто-крутой, оборонительной мощью, предо мною встает Дворец Синьории, и кажется, будто меня накрывает его серая тяжкая тень. Высоко над остро-зубчатыми плечами здания сторожевая башня вздымает жилистую шею в подступающую ночь. И так она высока, что у меня кружится голова, когда я поднимаю глаза к ее одетой в шлем вершине, но, беспомощно оглядываясь в поисках защиты, вижу, как мне навстречу раскрывает свои широкие арки великолепное просторное строение: Лоджия деи Ланци. Мимо двух львов я вхожу в ее сумрак, из которого выплывают беломраморные статуи. Я могу различить «Похищение сабинянок»[9], а на дальней стене уже вырастает тень бронзового Персея Бенвенуто Челлини, и, глядя на его очертания, я изумляюсь прекрасному победному движению и гордому порыву этого изваяния, которое мне трудно было оценить издалека, и подле этих высоких, светлых образов, что кажутся мне все более знакомыми, я с каждой минутой все глубже вхожу в покой и задумчивость, хранимый этим столь надежно раскинувшимся, строгим залом, с полным доверием покоящимся на крепких готических колоннах. Тогда более определенной становится для меня одна фигура: Андреа Орканья, творец этого здания, теперь не просто имя; я ощущаю вокруг себя ясность мужского духа, глубину и уверенный в себе покой одинокой души. Эти своды выгнул хозяин жизни, тихий и праздничный, создавший колонны по своему подобию и положивший на них по образу самой жизни крышу, что лежит на коренастых опорах темным бременем, но не подавляет их мыслящего о себе роста. Так первый человек Возрождения посвящает меня в тайну своего времени. Оно теперь всюду вокруг меня. Кажется, будто я воспринимаю ритм более глубокого дыхания, рядом с которым мои вдохи и выдохи — детские шажки, и я чувствую себя в этом здании странно беззаботным и боязливым, точно ребенок, который забрался в прадедовскую броню, но, любуясь вожделенным блеском, уже ощущает, как больно давит тяжесть панциря, что вскоре поставит его детскую гордость на дрожащие колени. — А потом, когда я иду направо, вдоль стены зала, глядя в сторону, передо мной — там, где я совсем этого не ждал, — открывается темная пустынная площадь, одна только площадь Святого Марка[10], без празднично-светлого собора. Два высоких и безмолвных здания, источенных понизу крытыми галереями, убегают, сходясь, словно в растущем желании обхватить друг друга, пока, наконец, нетерпеливая арка не перекидывается от одного к другому. Над аркой высится белая фигура какого-то властелина. И когда я провожу взглядом по галереям в обратном направлении, начинается какое-то движение; из тьмы выступают сплошь светлые фигуры, словно кого-то встречая. Я оглядываюсь, но позади никого нет — неужто они приветствуют меня? Внезапно я начинаю отчетливо это чувствовать. И, смущаясь и робея, я поспешаю им навстречу, маленький, безымянный, недостойный, и с благодарной почтительностью иду от одного к другому, от каждого получая благословение, каждого узнавая в лицо: первым, как я и предчувствовал, — Андреа Орканья, чей взор, устремленный ввысь, полон преодоленного чувства, а чело подставлено обильному свету. И Джотто, погруженный в раздумье, и Микеланджело, и Леонардо. А за ними и поэты — Боккаччо, Петрарка, венчанный вдохновеньем, Данте… И я глядел им всем в лицо, смелея от их молчанья. Потом я прошел сквозь арку в конце площади и увидел, как ночь расцветает над Арно, и низкие домишки, высокие дворцы стали казаться мне ближе и понятней, чем за час до того; ибо я видел людей, что выросли от низких домишек до высоких дворцов, а после выросли и из них — до единой вечной родины всего великого и великолепного.

В этот первый вечер я радовался, зная, что пробуду здесь несколько недель; я ведь чувствовал: Флоренция не откроется на ходу брошенному взгляду, как Венеция. Там светлые, веселые дворцы легковерны и болтливы, словно красавицы; никак не могут они оторваться от зеркала каналов, всё проверяя, заметно ли, насколько они постарели. Они блаженствуют в своем блеске и, верно, никогда не желали ничего, кроме одного — быть красивыми и, выставляя свою гордость напоказ, наслаждаться ею. Вот почему даже самый мимолетный гость уходит, одаренный ими, обогащенный хотя бы этой несравненной золотой улыбкой праздничных фасадов, в любой час дня не устающей посылать себя с разными оттенками, а по ночам расплывающейся в сладковатой, податливой меланхолии, добывшей себе место в венецианских воспоминаниях любого, даже самого торопливого посетителя Италии. Иначе во Флоренции: дворцы почти враждебно выставляют навстречу путешественнику свои немые лбы, и долго витает вокруг темных ниш и ворот подозрительная несговорчивость, так что даже самое ясное солнце не в силах развеять ее остатки. — Эта недоверчивая замкнутость старинных дворцов-замков, эти широкие, крепкие замковые арки с их вечной суровостью, словно застывшей в бороздах мощных тесаных блоков, выглядят совсем посторонними посреди открытой жизни современных улиц, на которых народ справляет свои праздники и шумно заключает свои сделки. Редкие и замкнутые в себе окна с декором, чей блеск подобен самое большее улыбке забитого ребенка, прерывают тяжкое молчанье, боясь проболтаться о том нраве, что живет в этих стенах. Но с нетерпеливой, прямой энергией распорок вырываются из каменных щелей гнезда для факелов и кольца для флагов; словно весь дом ломится от такого же металла, изливаются эти конструкции из гигантских построек, подобно преизбытку железа, предостерегая и охраняя. И высоко над краем испытующе выглядывает строгий и простой венчающий карниз, по большей части в виде зубцов, подобных веренице дозорных лучников, со своей вышки защищающих вход. Это памятники сильного и воинственного времени, свидетели тех лет, когда нарождалась доблесть Флоренции, когда из упорства и прилежания создавался фундамент радостного искусства ее самых ясных дней. Но даже в постройках более поздней эпохи Высокого Возрождения эта старая и мудрая осторожность еще ощущает свое право на существование; ею вызвана к жизни та сгущенная, мощная красота флорентийских дворцов, в которых могли достойно поселиться мощные образы Микеланджело.

вернуться

7

С. 17. …не светлому Городу Лилии… — Красная лилия — древний герб Флоренции; Медичи, став герцогами, добавили к ней сверху корону.

вернуться

8

С. 18. …площадь Виктора Эммануила… — ныне — площадь Республики.

вернуться

9

С. 18. …«Похищение сабинянок»… — скульптурная группа работы Джамболоньи (ныне в Галерее Академии).

вернуться

10

С. 19. …площадь Святого Марка… — Рильке ошибается: это могла быть только площадь Санта Фиренце. До площади Святого Марка от Дворца Синьории — большое расстояние.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: