— Вот: кому трудно с отцом, а ей без отца очень трудно. Когда меня, можно сказать, передавали от Инзова к Воронцову, я, расставаясь с Иваном Никитичем, о ней ему говорил, чтобы не забывал и помог.

— Вы все об этой девчурке своей, о Софиапос?

— Вы угадали, о ней. Ну, а кому трудно с отцом?

— Вот уж этого, пожалуй что, я и не отгадаю, — не без лукавства улыбнулась Осипова.

— Странное дело, — сказал Пушкин, садясь и уронив руки между колен. — О стариках и о детях я думаю как-то похоже. Да и в природе начало сходно с концом: заря и заря.

Прасковья Александровна сначала хотела было продолжить разговор об отце, ей очень хотелось, чтобы примирение все же как-нибудь состоялось: ведь и Сергей Львович близок к тому, чтобы его назвать стариком… Но Александр Сергеевич окончил так неожиданно! «Заря и заря», утро и вечер — это как рамка, что объемлет собою всю жизнь. Невольно подумалось ей и о себе, и она уже слышит порою дыхание этого вечера… и это ей кое-когда нелегко. А вот он, молодой, словно бы понимает все возрасты… Что за человек! Прасковья Александровна Пушкиным любовалась.

— И он подал мне мысль, Иван Никитич: девочку надо бы в Петербург, в Смольный. Что же, и хорошо, я бы ее там навещал… Ведь буду же снова когда-нибудь я в Петербурге! Я о ней написал и Жуковскому еще из Одессы, весною. Он обещал похлопотать, а кончил все же советами мне самому…

— Нравоучением?

— «Чертик, будь ангелом!» — он мне так написал.

Оба они рассмеялись.

— Правда, что это было как раз накануне моих именин. Но я все о том же ему и отсюда, вовсе недавно, писал. Надеюсь, что он в конце концов тронет-таки сердце Марии…

— Вы уже и самое императрицу по имени… запросто.

— А что ж, и она женщина, — улыбнулся Пушкин.

И понемногу они разболтались. Пушкин и оживился и повеселел. Еще вчера от нечего делать они стали считаться свойством. Свойство это было очень простое: родная сестра ее Лиза, у которой все лето гостил и уехал оттуда прямо в Дерпт, к брату, второй ее сын Мишенька Осипов, была замужем за Яковом Исаковичем Ганнибалом, двоюродным дядею Пушкина. Но Александру, видимо, хотелось рассеяться, и он принялся, как и вчера, приплетать от себя кучу всяких побочных имен, путаясь в них, конечно, нарочно, но все же отчасти как бы всерьез. Потом перешли опять на Кишинев, как Екатерина Хрнстофоровна Крупенская (у которой и жила девочка Софианос), когда сама воспитывалась в Смольном, уверяла, что происходит из славного царского рода Комненов. Оба они болтали, смеялись, как если бы вовсе и не было никаких тягостных осложнений, и сама Прасковья Александровна забыла и думать о каком-либо собственном вечере и о закате…

Ненастье прошло. Сегодняшний день был тихий и солнечный, ровный. Одно из окон было даже отворено, и оттуда глядел просторный уже по-осеннему, весь облетевший сад. Пушкин на этом северном фоне был особенно ярок. Казалось, что знойное лето и юг, хотя и прикровенно, но оттого, может быть, особенно жарко и полно, дышали сквозь его смуглую кожу. Прасковье Александровне удалось-таки его разговорить! Но когда он принялся вспоминать, как, бывало, надоедали плацинды и каймаки у всех других кишиневских друзей и какой зато у Крупенских подавался хороший русский обед, в ней пробудилась хозяйка:

— А опенки в сметане вы любите?

— Да, отчего ж…

— Я с ними послала телегу и две большие корзины. Хотите, пойдемте навстречу?

Но в ту же минуту на террасе раздались, вперебивку со смехом, молодые девичьи голоса, и тотчас же вбежала Евпраксия.

— Мамочка, мама! Пушкин!.. Как же мы хорошо нагулялись! — И она закружилась но комнате, раздувая легкую юбку.

Девушки все раскраснелись, они были веселы: рады, что много грибов и что сразу напали на Пушкина. Анна прямо к нему подошла и, минуя мать, протянула небольшой букетик последних осенних цветов; тут были тощеньких два василька, живокость, тмин, белая кашка и горстка ромашек.

— Это для вас.

У нее были тихие дни. Романа никакого пока не выходило, но она была счастлива и как-то спокойна, что Пушкин у них и спит под одной с ними кровлей. Мать подобрала недовольно губу. Лицо ее стало суровей, но в эту минуту внезапно она, чуть побледнев, стала красивой по-настоящему. Пушкин внимательно на нее поглядел, но от дочери принял цветы.

— А что вам приготовила я-а! — шепотком протянула Евпраксия и сделала рожицу преуморительную.

— А где же грибы? — промолвила сдержанно мать. — Мы опоздаем их жарить к обеду. Александр Сергеевич их любит.

— Ох… Опенок — возы! Вот столько! — И, дурачась, Евпраксия показала руками впереди живота и даже поколыхалась: так тяжело было тащить!..

Со двора как раз донеслись скрипы телеги. Верно, там Валериан сидел над добычей, охраняя корзины с грибами. Он был шалун, но и следил за добром по-хозяйски.

Пушкин Анну поблагодарил за цветы, но, хорошенько не зная, что с ними делать, полурассеянно их положил на подоконник. Однако же в нем все возрастало это ощущение вновь обретенной легкости. Погожий осенний денек, сменивший ненастье, нежаркое солнце в открытом окне, юность, принесшая запахи леса: как дуновением ветра, все это смывало в нем горечь тайных его размышлений. Непроизвольно почувствовал он прозрачную ясную осень и себя на земле, и было прекрасно дышать этим солнцем прохлады.

Обе сестры были очень милы, он им улыбался, но между тем отводил глаза и на Алину. Девушка эта всегда занимала его воображение. Над ней он немного подшучивал, случалось, и вместе смеялись, но чувствовал неизменно, что вот у нее — успеха он не имел. Так и сейчас — спокойная, ровная, странно она привлекала его. От долгой ходьбы и от смолистого осеннего воздуха она зарозовела, как все, и если матовая обычная ее белизна очень к ней шла, то кровь, прилившая к коже, делала ее еще больше хорошенькой и совсем не холодной — напротив… Тут бы как раз и подойти, но Пушкин уже ощущал знакомую робость. Это всегда было признаком неподдельного движения чувства… И он с ним не боролся.

От Прасковьи Александровны не укрылось и тайное это смущение, ничем почти вовсе не выраженное. Она и сама взволновалась и… ревновала. За ней, в свою очередь незамечаемая, со всей свежестью юного любопытства следила Евпраксия.

Но вот раздалось на террасе чье-то пыхтенье, и показалась корзина в дверях, за ней Валериан. Мальчик похож был на деловитого муравья, толкавшего перед собой огромную тяжесть. Мускулы его были напряжены, щеки пылали. Он не утерпел, чтобы не похвастаться перед матерью, и, рискуя, что она на него заворчит, притащил-таки одну корзину сюда. В ручку был всунут большущий пук осенней багряной листвы: веточки клена, осины.

Евпраксия мигом забыла свои наблюдения и, выхватив этот древесный букет, поднесла его Пушкину, проделав при этом глубокий и затейливый реверанс. Он ее обнял вместе со всеми этими ветками.

— Вот теперь уж, наверное, вы стали толще меня!

Он ее часто дразнил этой ее полнотой. На минуту их лица, затерявшись в прохладной листве, сблизились больше, чем это было видно со стороны… Но случилось так вовсе нечаянно и совсем простодушно.

Легкому напряжению, создававшемуся в комнате, теперь-то, казалось бы, и разрядиться, но внезапно на сцену выступил Валериан. Когда все любовались грудами нежных, по плотных, холодноватых грибов, мальчик вдруг выпалил Пушкину прямо в лицо — к истинному ужасу старших:

— А мы повстречали в лесу Сергей Львовича! А нам Сергей Львович сказал…

— Валериан, не выдумывай! — строго поглядела на него Anna.

— А я бы выдумать так не сумел. Все слышали, как он говорил… — И замолчал, наклонившись бычком и пристально разглядывая собственные ноги.

— Ну и что же? — спросил мрачно Пушкин. — Что ж именно говорил Сергей Львович в лесу близким соседям?

— Да вы знаете сами! — И Валериан, красный, надувшийся, поднял глаза и быстро договорил: — Что вы непристойно махали руками… да как вы осмелились…

— Ну, знаешь, довольно! — оборвал его Пушкин и отвернулся к окну; было заметно, как у него вспыхнули уши.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: