Итак, передышка была вовсе короткой: горячая ссора с отцом снова его настигала, усугублялась. И оттого, что известие это пало внезапно в минуту умиротворения, действие его было особенно острым. Пушкин, как бы от боли, повел плечами и крепко сжал пальцы низко опущенных рук.
— Что щиплешься? Дура! — вдруг закричал Валериан на Зизи; но мать так взглянула на мальчика, что он мигом замолк.
Тогда, среди неловкого общего молчания, вступила Алина и спокойно сказала:
— Он просил передать, что вам есть письмо. Оно у него.
Пушкин порывисто обернулся. Этого еще недоставало! А что, ежели это письмо от Воронцовой? И оно — у отца! И как его взять у него, как вообще быть после всего, что между ними произошло и что… продолжалось? Да, отец продолжал неистовую свою болтовню.
Но вот он нечаянно встретился взглядом с Прасковьей Александровной. Его поразило, что стояла она, опершись щекой па ладонь: как деревенская баба, провожающая сына в рекруты.
— Я пойду, — сказал Пушкин и направился на террасу.
Он так был взволнован и занят мрачными своими мыслями, что даже не простился. Впрочем, в дверях он обернулся.
— Постойте, а можно на вашей телеге?
— Конечно…
Прасковья Александровна хотела бы его удержать, спросить, не вернется ли к ним, сказать, что сама пошлет за письмом… но не посмела. В Пушкине было то самое напряжение, которое порою и старого дядьку его делало немым.
В таком же молчанье и все вышли его проводить; все, кроме Алины. Она осталась в гостиной, подошла к клавесину и заиграла из «Сороки-воровки». Это была хорошо знакомая Пушкину сцена, как беглый солдат приходит на тайное свидание к дочери, а та при судье, забывшем дома очки, читает приказ об аресте отца, изменяя его приметы… Это никак не было связано прямо с его состоянием, но горячая напряженность положения, звуков пронзила его, и он быстро вскочил на телегу.
Но не за одну только музыку Пушкин был благодарен Алине. Ему вообще было бы лучше, если б из дому за ним не вышел никто. Ему было мучительно, что какая-то часть его «я» словно бы всем приоткрывалась. Ощущение это было и чисто физическим, как если бы в обществе вдруг обнаружилось, что был одет чересчур по-домашнему… Укрыться скорей!
— А к обеду вернетесь? — вдруг осмелела Евпраксия.
Пушкин только рукою махнул:
— Не знаю!
Телега загромыхала и скоро исчезла из глаз за холмом городища Воронича. Осталось в глазах, как горячий седок порою приподнимался, опираясь руками о грядки, будто это могло ускорить езду. Да, он был простой, но и какой же особенный!..
«Как-то все еще там обернется!» — со вздохом про себя подумала Прасковья Александровна и на вопрос подошедшей Анны Богдановны, что же делать с грибами, коротко бросила:
— Мариновать!
Какой уж там обед!.. Предстоящая эта встреча сына с отцом очень ее волновала. И сегодня как раз должен вернуться посланец из Пскова… По лицу Александра она поняла, что это было письмо… — она не хотела точно догадываться, но, во всяком случае, от женщины, в которую он страстно влюблен… Больше того, внезапно она утвердилась в мысли: этот роман имел завершение! Однако же ей не хотелось остаться и с Анной, и она прошла прямо на кухню. Даже Евпраксия и та как-то примолкла. Она позвала Валериана на мировую, искать в парке желуди; усталость была ей незнакома.
Чистые звуки Россини полнили воздух. Анна еще постояла немного одна и тихо вернулась в гостиную. Она не пошла далеко. И от дверей было видно: на подоконнике сиротливо лежала горстка цветов, оставленных там Александром. Окно было распахнуто, желтая бабочка, точно весной, присела на них и опять упорхнула па волю. А Пушкин скакал где-то сейчас в дворовой телеге…
Алина, играя, за спиною услышала сдержанный звук рыдания и поспешные чьи-то шаги на террасу. Но к Анне она даже не обернулась. Она понимала и так все, что творилось вокруг. Она только закрыла глаза на мгновение, тихонько вздохнула и продолжала играть.
Пушкин же, точно, подпрыгивал в тряской телеге, но смятение его чувств было так велико, что он едва различал даже неистовый грохот колес.
Когда подъезжали к самому дому, Пушкин приказал лошадь больше не гнать, и колеса телеги тотчас перешли на жалобный скрип. Сквозь него явственно сразу послышался голос отца. Кому-то, сердясь, он говорил:
— Сколько же раз тебе объяснять, что надо из левого! А ты все свое. Так лучше палец ложится! А письмо между тем важное… и деловое.
Пушкин отца наконец увидал. Сергей Львович стоял на крыльце и показывал няне, как перья у гуся изогнуты в правом крыле и как изогнуты в левом, и почему только в левом крыле удобные перья, чтобы писать. Пушкин, еще не слезая, сразу схватил суть разговора. Сам он гусиных тех тонкостей не различал и не мог про себя не усмехнуться. Это отчасти, пожалуй, разрядило и его напряжение.
Няня, слушавшая Сергея Львовича очень внимательно, вдруг обернулась на скрип; разглядев, кто сидел на телеге, она всплеснула руками и, покинув старого барина, молодо побежала навстречу дорогому питомцу. Тогда поглядел и отец, но не двинулся с места; он выжидал, чтобы сын поздоровался первый. Руки его как были расставлены, так и остались — декоративно.
Пушкин легко соскочил на ходу и с размаху обнял рукой теплую нянину шею:
— Мамушка, здравствуй! Что, резали гуся?
— А барчуку молодому в дорогу. Нынче под вечер, знать, выезжает.
— Как, разве нынче?
У Пушкина бывали порою такие причуды. Он отлично знал об отъезде брата, но вот сделал вид, что не знает.
— Так точно, нынче, — не спеша ответила няня.
От нее дышало домашним теплом и уютом. По-осеннему ватка была заложена в ухе. И на ухо Пушкину шепнула, как целовала:
— Совсем, что ль?
Он понял тотчас, как она без него стосковалась, но, ничего не ответив, обернулся к отцу и поклонился ему на расстоянии. Сергей Львович, однако же, все продолжал выжидать; только привел в движение руки и крепко теперь по обеим сторонам груди держался за отвороты халата.
— Здравствуйте, батюшка. У вас, говорят, письмо для меня?
— Оно тебя ждет уже несколько дней, — ответил отец. — Но тебя же нет дома… Гостишь! — и, пожевав сухими губами, добавил: — Пакет очень толстый, и даже на свет ничего не видать. Только понюхал: духами не пахнет. — Тут отнял он правую руку и приблизил к носу длинные узкие пальцы.
О, Сергей Львович всегда пребывал на большой высоте! Пусть-ка попробует сын что-либо ответить! Не так-то легко. Пожалуй, поэт, и для тебя это столь тонко, что и схватить, может быть, не за что!
Но сыну отнюдь не хотелось вступать в словесную битву, и попросту он промолчал; для старшего Пушкина это было лишь полупобедой.
— Пойдем, ты возьмешь свой пакет, — немного помедлив, вымолвил он с тою разумною строгостью, к которой обязывало его положение, и, отняв наконец от халата и левую руку, направился в комнаты.
Пушкин за ним не торопился. Никак он не ожидал такой встречи с отцом. У Сергея Львовича не было ни тени смущения и ни торопливости, столь ему свойственной. Точно почувствовал он под собою какую-то новую почву.
И что за письмо, которое он собирался писать и для которого даже перо нужно было особенное?..
— И матушка ваша очень тоскует, — промолвила няня, улучив минутку. — Да, никак, вот и сами они.
И действительно, Надежда Осиповна вышла на голоса. На ней была домашняя бархатная кацавейка, голова не покрыта. Пушкин взглянул на нее и не нашел в сердце обиды.
— Ну, подойди, подойди! — заговорила мать, поглядывая искоса на няню. — Что запропал? Иль у соседей мед слаще нашего?
Пушкин поцеловал сухую ее темную руку.
— Ну вот, хорошо. А то мы тут с завтрева с Ольгой одной. Ну что ж, ты не будешь больше руками махать?
— Да, кажется, я и не махал.
— Нет, нет, нехорошо, — промолвила Надежда Осиповна, и нельзя было точно понять, к кому же именно относилась сдержанная эта укоризна. — Няня, пойди скажи Льву Сергеевичу, что братец приехал его провожать.