— А ты почем же узнал?
— Я догадался.
— А ты разве тут… Ты из господ?
Так она сразу вскрыла инкогнито. Я промолчал.
— Вижу, что из господ. Ушки какие… Наши-то в поле?
Она подняла узелок, и мы скоро расстались. За книгами, как я и думал, никто не пришел. Я воротился домой, как со свидания. Я разговаривал с сердцем; оно отвечало.
Вдруг показалось мне: дым; потом я прислушался: крики. Глянул в окно: желтоватое, дымное облако тянет над садом. Вышел и услыхал, как трещит. Быстро направился я на деревню. Пламя тонуло на солнце, бледными полосами едва оно прорезало густые, тяжелые клубы мутного дыма. Горело на дальнем конце. Когда я туда прибежал, кровля вилась, как если бы ветер рождался в избе. Это соседи, а рядом изба Королевых. Дети визжали, метались, отчасти и любовались. Старики разбирали баграми ветхую стену, звякали ведра, но в пламени вода испарялась мгновенно. Ольга таскала домашний свой скарб, я кинулся ей помогать.
Но вот на митуту говор затих и потом возгорелся с новою силой. Я обернулся, девочка, плача, что-то показывала прямо в огонь. Я различил только:
— Ленька… на заднем дворе…
Ольга тотчас на полудороге кинула узел и побежала туда, к горевшим соседям. Я крикнул ей вслед, в эту минуту как раз на избу Королевых, плавно, как коршун, села горящая слойка соломы. На зов мой Ольга на миг обернулась, взглянула на крышу, но только еще быстрей побежала туда, где был Ленька. Королёвская крыша тотчас занялась. Я не знал, что предпринять. Кинулся было тушить, ничего одному не поделать. Подхватил и оттащил брошенный Ольгою узел. Потом опять стал кричать, звать. Меня не слыхали. Народ стоял полукругом, Ольги там не было. Я подбежал и тоже забыл про избу. Непостижимо, как она туда кинулась.
— Ох, горячая девка!
— Ох, пропадет!..
— Да как же ты так его там покинула? Девочка плакала:
— Я испугалась… Я позабыла. Леньке, я понял, было два года. Он спал на соломе на заднем.
Тушите ту избу! — крикнул я старикам и побежал, огибая огонь.
Здесь уже выйти нельзя. Может быть — там… ей помогу. У меня замирало в груди. Этот огромный костер и эта девушка там… со страшною силой манило кинуться в самое пламя. Но только что я добежал до плетня, рухнула та полукрыша, под которой обыкновенно был скот. Горячее облако дыма меня обожгло. И в ту же минуту метнулись, как бы из огня, две легких касатки; их быстрый полет я ощутил над своей головой. «Ольга и мальчик погибли, это они»… суеверный огонь пронизал меня. Но еще послышался треск… и новое облако; в нем как бы темнело ядро. Не помня себя, я устремился навстречу. Руки мои натолкнулись на что-то горячее, я быстро рванулся, схватил за плечи девушку…
Мальчик лежал на траве. Скинутый Ольгою тканый половичок, которым она обернулась, дотлевал в стороне. Я быстро на ней обтушил полуобгоревшее платье. Она улыбнулась в полубеспамятстве, губы ее нервно подергивались. Вдруг она зашаталась и одною рукой, ища опереться, закинув ее высоко, обняла мою шею; я осторожно принял ее на себя.
И Королевы сгорели. Старый мой дом приютил погорельцев. Кроме меня, теперь две семьи. Ленька здоров, ожоги у Ольги прошли, у меня кое-что оказалось, и за обоими я фельдшерил. По-прежнему — я в угловой. По-прежнему — ночь, но как теперь все по-иному и какой я — иной.
Дни мои нынче стали полны и ночи жестоки…
Дни мои стали полны — Ольгой, конечно, и ночи жестоки — ею же, Ольгой, самое имя я повторяю неустанно и трепетно. Что же, старик? Да ничего, с собою наедине — не хитри! Разве старик? Я дошел до того, что часто гляжусь теперь в зеркало. Седые виски, но голова не седа. Морщины у глаз, но немного. Я загорел, молодые глаза; губы легли иронически. Но это затем, что я гляжу на себя и разглядываю. Стыдно ли мне? Даже не стыдно. Мне или радостно, или сурово-жестоко.
Есть уголок возле пруда. Там тишина, мирная заводь, и ветки рябины, развесистый куст, Но раз налетел туда ветер, короткий, стремительный, и как он забил и закружил алые гроздья! И было еще; это как сон. Дикая степь, и в дикой степи раскинут костер, и одно только знаю, что Русь, древняя степь, и седая полынь, ровный огонь. И опять налетает скакун, и как всколыхнется, взметнет и затрещит в черную ночь алое пламя! И полосы ночи между огня — как темные косы, как змеи…
И все это — Ольга. Я ее вижу и за работой, и иногда (урвется минутка) за книгой, и как она ловко сидит, болтая ногами, на лошади, и как, сторожа в свою очередь сад, подойдет и положит мне руки на подоконник, и как на подоконнике очутится горка маленьких розовых яблок. Они еще не поспели, но у ранних сортов падалица уже хороша. Она и сама стоит со мной, ест. Лампа ее освещает. Ночь, и из ночи это лицо. Височки мокры от росы, и слышу, как тяжелит ее голову густая коса. Мы оба едим эти яблоки, я ем и гляжу, как у нее сияют глаза и как блестят ее влажные зубы, она — ест и смеется, ей нравятся тоже эти ночные свидания. Разговоры наши несложны. Ее интригует, что я из господ, и она иногда любит поддразнивать. Я помню, тогда — на рябине: «здоровый мужик, а как дитё». Могла бы сказать: «старый мужик», но так не сказала. И больше всего я для нее — «как дитё». Это так и осталось.
Боже мой, сколько я плел и плету всяческих хитросплетений, как потом мучаюсь, как сам себя презираю! А между тем, надо сказать со всей прямотой: я Ольгу люблю. Как это сталось? Я — как вершина, как дуб… Я, у которого все отгорело и пепел рассеяло по ветру… Какие слова, и не только слова! — и вот — я же как мальчик, не только что все позабывший, но как бы еще ничего и не знавший. У меня были дети, жена, над головою прошла революция. Я уже раз закопал, вырыл у дуба ямку и закопал прошлую жизнь. Но я не знал и не думал, что на могиле той зацветут молодые цветы.
Так поступает со мной родная земля, которая шлет мне — очарование. По-человечески это — нехорошо, предосудительно: знаю, казнюсь. Но по-иному… в дыханьи космическом, да, в нем я уже прав. И даже не «прав», там это слово не к месту. И теперь голова моя — горяча, я не боюсь говорить себе многое, раньше того не сказал бы.
Вот мои ночи. Я долго хожу и терзаюсь — я, человек, интеллигент, даже немного… христианин. Это «немного» выдает меня с головой. Нельзя быть немного христианином. Но эта стихия сильна, и от нее не отрекаюсь. Но… но я бунтую — на старости лет. Терзаться? — зачем? Ночь ли терзается? Сад мой, терзаешься ты? И не есть ли в терзаниях — мое отпадение, гордыня моя?
Я говорю: хорошо, что облетела моя мишура, что нищета мне открыла — меня. Но я не морализирую. Кажется, я только теперь приобретаю и еще одну позднюю мудрость: мораль — человека не покрывает, и все мироздание задумано шире, чем в этой диаде: зло и добро. Первый зеленый росток и последний, позднею осенью на холодный покров канувший лист; эта эпоха от прозябания и до уснения, эпоха цветов и любви, зачатия и созревания, — что она знает о зле и добре? И что о добре знают и светят добрые звезды, или о зле, — что повествует нам злой ураган, это с краткою жизнью божественно-дивное чудище, мироголосое?
Так. Но человек?
Сначала спокойно и методически, потом закусив удила: таков мой ночной разговор с собою самим. Разве не знаем, как часто добро развращает и сеет порок, и напротив того, как упорно ко благу ведут на железной цепи и подгоняют ременным кнутом? И самая нравственность? Вспомнишь знакомых людей, самых приличных, и как не сказать: вот человек, который так подло возвысился до… даже не нравственности, а только порядочности и как добродетельно, как самодовольно — ею он сыт!
Да, чего только стоит добро, добытое к старости, после постыдного, а часто и прямо разбойного прошлого, когда уже чаша верхом полна непотребства! Достойной ценой на земле покупается святость… и не есть ли часто она — окаянная святость?
Таков мой покой и так догорает на кроне моей вечернее солнце… Но разве искал я покоя? Земля не покойна и небо в движении. И самое солнце: вечернее — оно же и утреннее.
Нет, я не морализировал о богатстве и прочем. Не то меня радовало, что я его отдал, недорогою ценою купив душевный покой, а радовало — как человека, который скинул обузу, его тяготившую — освобождение радовало. И оттого не хотел новых обуз: здесь, на родимой земле легче быть нищим и вольным… а свобода моя — не непременно покой: может быть, муки, может быть, радость, а может быть, скорая смерть. И вот эти муки пришли, и радость пришла, значит, со мной моя жизнь. Смерть же… Я вспомнил Павлушу, то, что ему не сказал: умереть хорошо — достойною смертью; твердо, спокойно. Так меня учит земля; так меня учит любовь; и так меня учит — Ольга — моя.