Яша тоже оказался среди арестованных. Схватили его вместе со знаменем за пазухой и книжкой Некрасова за поясом.
Сохранились свидетельства, как был взят Потапов. Одно принадлежит известной революционерке Вере Фигнер. Она и ее сестра, обе участницы демонстрации, вели Яшу к себе обедать. Выбраться из потасовки им удалось, но Яша все рвался обратно, туда, к собору: В себя Яша еще не пришел и не сознавал, какая опасность грозит ему и знамени; он еще был в полете…
«Унести, спасти знамя!» Когда он опомнился, эта мысль обожгла его до жаркого пота. Сестры Фигнер всячески старались помочь Яше уйти от опасности. Но произошло непоправимое. За Яшей следили шпики, они не дали ему уйти.
Один из этих шпиков был в толпе у собора и все видел. Вот свидетельство, которое окажется вскоре в судебном деле схваченных демонстрантов: «Отставной канцелярский чиновник Абрамов, бывший в соборе и на площади, заметил, что молодой парень, которого толпа поднимала со знаменем в руках, скрылся еще до окончания свалки, сопровождаемый несколькими молодыми людьми, отделившимися от толпы. Опасаясь при этой обстановке задерживать молодого парня, Абрамов следил за ним до Большой Садовой, где шедшие разделились: одни пошли по Садовой, а молодой парень в нагольном полушубке направился к публичной библиотеке. Остановленный, по заявлению Абрамова, городовым, неизвестный был препровожден в санкт-петербургское жандармское управление, где при обыске у него был найден флаг из кумача с нашитыми на него белыми шелковыми шнурками словами: «Земля и воля». Во время препровождения задержанного в жандармское он кричал по дороге: «Да здравствует свобода!»
Да, так и было — он кричал в пути.
Когда Яшу везли на извозчике в охранку, публика с недоумением смотрела, как два жандарма в теплых мерлушковых шапках держат за руки с обеих сторон сильно помятого паренька в изорванном кожушке и с непокрытой головой, несмотря на холод; сопротивлялся, должно, при аресте, и шапку с головы паренька сбили. И верно, не давался Яша, отстаивал до последнего дорогое знамя, себя не жалел, отбивался как только мог.
И сейчас, назло одолевшим его жандармам, улыбался, это-то и удивляло прохожую публику. А улыбался он прежде всего оттого, что вспомнилось и не выходило из головы выражение: «Жандармы чижика съели», то есть опростоволосились, не сумели предотвратить демонстрацию, и отныне это будет навсегда особый день, а не просто день зимнего Николы.
А во-вторых, улыбался Яша еще и от задора, чтобы не выдать боли от побоев. И кроме того, смешно было, что вот, наверно, скоро опять его по этапу отправят домой, к отцу, и вся деревня будет говорить: «Ай да Яшка!» А на фабрике Торнтона скажут: «Молодец! Постоял за нашего брата, и хвала тебе».
Так утешал себя Яша в эти минуты.
Думалось о Юлии — на площади она все кричала Яше: уходи, уходи, уходи! И мысль о Юлии тоже воодушевляла, укрепляла веру в себя и в силу людей, подобных этой девушке. Он припоминал, как она прочла минувшей ночью стихи: «Есть времена, есть целые века, в которые нет ничего желанней, прекраснее — тернового венка», и думал: может, это так и есть, и коли Юлию сейчас тоже везут куда-то, а шляпку с нее, наверно, сбили, то пусть ее согревает мысленно надетый Яшей на нее венец.
А что такое терновый венец, Яша знал: наслышался о нем достаточно, в революционной среде народников упоминался этот венец часто. Ветка этого колючего деревца на голове означала, как понял Яша, готовность к терпению и стойкости. Не раз он слышал и выражение: «Тернистый путь». Ну что ж, готов и Яша вступить на эту дорогу вслед за теми, кого схватили на площади. И хотя, правду сказать, минутами у Яши душа уходила, что называется, в пятки, он старался превозмочь страх, не дрожать, не поддаваться слабости. Злой декабрьский ветер обдувал его белобрысую голову, мерзли уши, еще красные от пережитого волнения.
Эх, чем бы еще досадить жандармам? Задор в Яше не утихал, и, прежде чем тюремная дверь захлопнется за ним, хотелось еще что-то смелое сделать; смелые голоса, слышанные на площади у собора, еще звучали в ушах Яши. Держали его с обеих сторон так, что не двинешь рукой, но как не могли запретить ему улыбаться, так и голосом своим он волен распоряжаться. И когда проезжали мимо Аничкова дворца, Яша набрал в грудь побольше воздуха и крикнул изо всех сил:
— Да здравствует свобода-а-а!..
— Строптив парень, — сказал один жандарм другому и прочистил мизинцем свободной руки свое ухо, будто выковыривал застрявший там Яшин крик. — Зададут ему перцу!
— Зададут, — сказал второй. — Будь спокоен.
Разговаривали, будто речь шла не о Яше, кого они держали, а о ком-то третьем. Сам он для них уже не существовал.
При подъезде к Цепному мосту более пожилой и суровый на вид жандарм спросил у своего сотоварища:
— А где же убор его, братец?
— Головной? Да ну?! — повел плечом второй. — Есть о чем заботиться-то! Знамя везем, а шапку его с нас не спросят.
— И то верно. Повесить можно и без шапки.
Тут только, при этом разговоре, Яша ощутил, как и в голову и в душу проник лютый холод. Мир человеческой близости и теплоты, мир Юлии и добрых друзей кончился у Цепного моста. Так показалось Яше, когда его втолкнули в подъезд охранки.
Ощущение было такое, будто его сбросили с высоты в бездну…
Глава третья КАРАЮЩИЙ МЕЧ
В то самое время, когда схваченных у собора растаскивали по каталажкам и там зверски избивали, не щадя и женщин; в час, когда на Казанской площади и на Невском проспекте еще толпились кучки разгоряченных обывателей и друг перед другом торжествующе похвалялись, как здорово они помогали полиции в драке, а на том месте, где была схватка, по истоптанному снегу уже спокойно прыгали воробьи, и только вороны и галки почему-то не могли успокоиться и все кружились над тяжелым куполом собора, — в это самое время случилось еще вот что.
К одной галдящей кучке бородатых дворников и обывателей подошел рослый чернявый мужчина в смазных сапогах и клетчатом пледе, наброшенном на крепкие плечи. Держась чуть в стороне, он стал прислушиваться к разговору.
— Студенты бунтуют, кому ж еще, — говорил дворник с расквашенным в драке носом. — Страсть какие охальные попались, безо всякой вежливости.
— Там и не студенты были, — сказал другой кто-то. — Смертным боем чуть не доняли меня. Рабочие тоже были, с фабрик которые.
— Ну? Ужель и эти против царя, отечества? Обнаглели совсем!
На мужчину в пледе поглядывали уже с подозрением; стоит человек, слушает и не поддакивает, как другие, а молчит. Взгляд исподлобья, острый, затаенный. Должно, тоже из «тех самых». Широкополая шляпа, очки, волосы длинные, сапоги, плед. Сам-то отмалчивается, а по живому блеску глаз видно: вроде бы чем-то доволен.
И трудно понять, каким собачьим нюхом что-то учуял дворник с разбитым носом — он вдруг облапил молодого человека и стал ощупывать его карманы.
— С оружием ходишь? Это зачем у тебя револьвер?
— Что такое? В чем дело? Прочь! — отбивался тот, но тут уж душ пять на него навалились, кликнули городовых и сообща потащили в участок.
Били по дороге, били в участке. Револьвер отобрали.
Выходящее из ряда вон событие у Казанского собора вызвало переполох в начальственных кругах столицы, и событием этим сразу занялось самое высшее в тогдашней империи полицейское учреждение, оно ведало делами политического розыска, и ему подчинялась вся жандармерия государства. Называлось оно «Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии». И вот, пока в прокуренной канцелярии III отделения у Цепного моста еще скрипели гусиными перьями жандармские «филеры», строча свои донесения, на другой улице — Малой Садовой в кабинете министра юстиции Российской империи графа Палена уже шел разговор, как да что предпринять, чтобы в империи больше не случалось ничего такого.