Они сидят у ног Иоанна — раб и его господин. У господина тело холеное, розовое, седые кудри тщательно расчесаны. Он сидит спиной к зрителям, но так выразителен жест его руки, что не нужно видеть лица, чтобы судить, какое впечатление производят на него слова пророка.
Этот жест относится к рабу, которого он призывает не увлекаться словами Иоанна, не принимать их всерьез, ибо раб, сидящий на корточках и протянувший руки к полосатой ткани, чтобы накинуть ее на изнеженное тело своего господина, от слов Иоанновых о пришествии избавителя затрепетал…
Раб!.. Раб должен стать центром картины! Кто же еще среди этой толпы, собравшейся на берегу Иордана, так может жаждать истины и освобождения, чья участь может сравниться с его участью невольника?..
Иванову раб с его страданиями и чувствами был близок и понятен, ближе и понятнее остальных его персонажей. Он собственное положение художника и в мыслях и в письмах к родным не раз сравнивал с положением крепостного, негодовал по поводу того, что для великих мира сего художник и крепостной почти одно и то же…
…Было уже далеко за полночь, а Иванов все стоял со свечой у картины и озабоченно вглядывался в лицо раба. Еще так недавно он был доволен презрительным прищуром его глаз, а нынче находит, что это не то выражение, которое должно быть у раба, у которого впервые затеплилась надежда…
Иванов ставит свечу на стол и начинает нетерпеливо рыться в папках. Там многочисленные превосходные этюды к образу раба. Каждый из них мог бы украсить стены любой картинной галереи. Но Иванов недовольно хмурит брови — ни один его не удовлетворяет. Придется приступить к новым этюдам…
Поэт Николай Михайлович Языков был тяжело болен. Гоголь убедил его приехать в Рим, надеясь, что итальянский климат поправит его здоровье.
И хотя Языков с трудом передвигался, он потребовал от Гоголя, чтобы они отправились к Иванову — посмотреть картину, о которой был наслышан еще в России.
И вот теперь усталый, превозмогая боль в позвоночнике, Языков полулежит в кресле и слушает Гоголя. Всего час назад они возвратились от Иванова, потрясенные его картиной и опечаленные бедственным положением художника.
Гоголь нервно ходит по комнате и никак не может успокоиться.
— Сколько же ему приходится терпеть!.. При его высоком и нежном образовании душевном, при большой чувствительности ко всему — вынести все колкие выражения и даже то, когда угодно было некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами на всяком шагу мог его слышать… А он ведет жизнь истинно монашескую, корпя день и ночь над своею работою, отказывает себе во всем, даже в лишнем блюде в праздничный день, надевает простую плисовую куртку, как последний нищий. А между тем весь Рим начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему виду картины, в которой далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явления еще не показывалось от времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.
Гоголь останавливается перед креслом Языкова и с отчаянием в голосе спрашивает:
— Что делать, Николай Михайлович, как помочь бедному Иванову? Ведь он из-за своего беспримерного самоотвержения и любви к труду рискует действительно умереть с голоду…
— Одно только средство есть, Николай Васильевич, спасти этого подвижника — пишите о его участи Виельгорскому. Вы ведь дружили с его покойным сыном. Граф близок ко двору и весьма влиятелен…
Гоголь идет к конторке и тут же начинает свое письмо к шталмейстеру императорского двора графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому:
«Пишу к вам об Иванове. Что за непостижимая судьба этого человека! Уж дело его стало, наконец, всем объясняться; все уверились, что картина, которую он работает, — явление небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон о том, чтобы даны были ему средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, — говорю буквально: не умер с голоду — и до сих пор ни слуху, ни духу из Петербурга. Ради Христа разберите, что это все значит…»
ИВАНОВ УТРАТИЛ ВЕРУ
Два закадычных друга — каменщик Луиджи и носильщик Энрико — сидели в глубине кофейни, запивали горячие каштаны легким виноградным вином и мирно беседовали.
Вдруг глаза у Энрико вспыхнули. Отставив стакан с вином, он стал прислушиваться к разговору, который вела за большим столом посреди кофейни подвыпившая компания.
При громком взрыве хохота Энрико сжал кулаки и заскрежетал зубами.
— Что с тобой, Энрико? — забеспокоился Луиджи. — Чем тебя рассердили эти люди? По виду они художники. Может быть, есть среди них скульптор, который не заплатил тебе, когда ты носил глину в его мастерскую?..
— Нет, Луиджи, я этих людей не знаю. Но они глумятся над достойным человеком, которого я видел, правда, всего один раз. Он глубоко задел мою душу…
Новый взрыв хохота поднял Энрико с места.
— Эй, вы! — закричал он, подойдя к большому столу. — Прекратите сейчас же смеяться над маэстро, что держит мастерскую на Виколо дель Вантаджо, или я за себя не ручаюсь…
Энрико показал свои внушительные кулаки.
В кофейне наступило такое молчание, что слышно стало дыхание внезапно умолкнувших людей. Но молчание длилось всего несколько мгновений. Шум возобновился, назревал скандал.
— Браво, Энрико! — поддержали его. — Ты хорошо сказал этим мазилкам…
Через минуту рядом с Энрико стояло не менее дюжины человек.
— Так вот, синьоры, — предложил Энрико перетрусившим художникам, — или вы пойдете с нами на Виколо дель Вантаджо и покаетесь перед маэстро в своем словоблудии или… — Энрико под веселый смех всей кофейни повертел кулаками перед компанией. — Или перестаньте портить здесь воздух…
Художники предпочли ретироваться.
Когда волнение в кофейне улеглось, Луиджи попросил своего друга:
— Расскажи мне, Энрико, об этом славном художнике, у которого, как я убедился, много добрых друзей.
— Нет, Луиджи, здесь, в кабаке, я не могу тебе рассказывать о таком человеке и его картине. Пойдем лучше домой, пораньше ляжем, а завтра чуть свет — до работы — сходим вместе на Виколо дель Вантаджо… Я заметил, когда носил глину скульптору, живущему по соседству, что маэстро очень рано встает.
Иванов не удивился посетителям-мастеровым в столь ранний час.
С тех пор как он открыл двери своей мастерской и решился выставить «Явление Мессии» для публики, у него перебывало множество людей. В первые дни приходили художники всех наций, а потом сюда устремилась светская публика.
Александр Андреевич был молчалив, как всегда, но не пропускал ни одного замечания о картине. Часто перед ней возникали споры — одни находили ее удивительной, а другим она вовсе не нравилась. Многим спорщикам было невдомек, что этот тихий, застенчивый человек — творец картины. Они принимали его за служителя.
Посетителей становилось все больше и больше. У картины появились свои поклонники, которые часами стояли перед ней, являлись в другой и в третий раз. С такими посетителями Александр Андреевич вступал в разговоры и давал объяснения. От них он узнавал, что весь Рим говорит о картине.
В последние дни в мастерскую стал приходить простой люд — мастеровые с инструментами, шедшие на работу, натурщицы, хозяева кофеен со своими слугами. Они приходили в ранние часы, тихо стояли перед картиной, а уходя, низко кланялись маэстро.
Энрико и Луиджи оставили свои инструменты у двери на лестнице и робко вошли в мастерскую. Их глаза сразу устремились к картине, и лишь потом, немного освоившись, они разглядели в глубине мастерской широкоплечего, среднего роста человека с густой проседью в волосах.
Энрико и Луиджи почтительно поклонились художнику. Он дружелюбно ответил и отошел в другой угол, чтобы не мешать им. Время от времени до него доносился их шепот.
Наконец, преодолев смущение, Энрико и Луиджи подошли к художнику.