Танел взобрался в лодку, вытряхнул воду из ушей и влез в одежду. Руки до того одеревенели, что он не мог справиться с пуговицами. Он дрожал и лязгал зубами, даже солнце оказалось не в состоянии согреть его и обсушить. Теперь пригодилась бы добрая стопка водки. По мнению Ионаса, смело можно было сказать, что мина поджидала их лет сорок под водой, еще с первой мировой войны. Тогда их спустили в Балтийское море пятьдесят тысяч штук, да еще неизвестно, сколько во время последней войны.
Тийт запустил мотор, и мужчины смотрели, как рогатик послушно поплыл за их лодкой. Кутье непримиримо скалил зубы и лаял на мину. Поскольку мина была угрожающе ржавой, а до дому довольно далеко, они решили освободиться от нее на ближайшем мысу. Они знали место, где по камням можно выбраться на берег. И делом Танела оставалось вызвать минера.
Ионас оценивающе смотрел на море. Он надеялся, что, если переменчивый ветер не разыграется, бояться нечего. А море выглядело по-летнему ленивым и глубоко спокойным и, кажется, не замышляло ничего недоброго.
Танел следил за миной, а Ионас — за полоской земли на горизонте, которая уже была видна невооруженным глазом. Над водой далеко разносился голос Ионаса:
Это был удивительно теплый для конца августа день, и в доме, стоявшем у самого моря, использовали погоду, чтобы устроить большую стирку. Уже с рассвета руки Кади были по локоть в мыльной пене. Поздние бабочки кружились у колодца, и мухи жужжали на освещенной солнцем стене дома. Временами Кади отрывалась от стирки, разгибала спину и переводила взгляд на море, ибо чем бы ни занималась рыбачка, она всегда смотрит в сторону моря.
Неожиданно воздух вздрогнул от тяжелого далекого грохота, похожего на осеннюю грозу. Кади посмотрела на небо, но оно оставалось невозмутимо высоким и светлым.
К вечеру белье было выстирано и выкручено, и Саале на тачке повезла его на берег полоскать, потому что вода в их колодце содержала слишком много железа и имела болотисто-ржавый оттенок. Она хотя и была вкусна и годилась для питья, но белье от нее желтело.
Подоткнув подолы юбок, Кади и Саале в резиновых сапогах стояли в воде у берега. Солнце садилось, и море было разноцветным. Женщины макали свои простыни в воду — золотую и синюю. Затем Кади повезла часть белья домой, а Саале осталась дополаскивать.
Чайки покачивались на тихой воде и отдыхали на прибрежных камнях в лучах заходящего солнца. А на песчаную пустошь уже пал вечерний сумрак, и можжевельники стояли все черные.
Саале полоскала скатерть, в уголках которой были вышиты клубники. Держа край скатерти в руках, она прислушалась.
— Са-але! Са-але!
Девушка повернула голову к берегу и стала искать глазами, кто ее зовет.
Она увидела Кади.
Зов повторился. Снова послышалось:
— Са-але! Са-але!
И только теперь Саале услыхала в голосе, зовущем ее, тревогу.
Она выжала скатерть, положила на камень к остальному белью и выбралась на берег. Земля уже была в густо-синей темноте, а море еще лежало розовое.
Закравшееся вдруг в сердце Саале предчувствие недоброго усилилось оттого, что Кади вот так, подняв руки над головой, зовет ее. Саале сначала шла по песку тяжелыми шагами, а с полпути пустилась бегом. Она задыхалась и не осмеливалась ничего спросить. В сумерках невозможно было прочесть выражение лица Кади.
— Случилось что-нибудь? — спросила все-таки наконец Саале.
— Да… — По голосу Кади трудно было предугадать, что она скажет. — От их лодки только щепки остались. Говорят, мина взорвалась на мысу, почти у самого берега.
И без объяснений Саале поняла, о какой лодке говорит Кади.
Хельментина только что принесла ей это известие; в деревне же знали еще днем, что между камнями, на поверхности воды, животами кверху плавала выловленная Ионасом, Танелом и Тийтом салака.
Кади пошла к дому. Добавить было нечего, да и что зря тратить слова… И эти-то, произнесенные, она оторвала от губ с большим трудом.
В этот долгий вечер и еще более долгую ночь Кади и Саале сидели как каменные изваяния. Всегда беспокойные Кадины руки не чесали шерсть, не двигали вязальные спицы. Отрешенно лежали руки всю ночь на большом переднике. Кошка мяукала у двери, просилась во двор, но сидящие ничего не слышали. Глаза Кади не привыкли плакать. К тому же порой, даже при самых суровых ударах судьбы, нет слез. Так было и когда ее Юхана застрелили вот здесь же, прямо на пороге. Хельментина ныла и просила: «Поплачь хоть немножко!»
Теперь, так же как тогда, Кади не могла ни плакать, ни говорить. Но она думала об этих трех мужчинах, и думать было так же мучительно.
Моторист — родом не из этих мест: он ходил здесь в море только второй год. Кади знала о нем мало, к тому же Тийт был неразговорчивый мужик, и разговоров, которые теперь хорошо было бы вспомнить, у Кади с ним не случалось. Но она ясно видела памятью его лицо, молодое и бородатое, и подстриженную челку на лбу, как теперь в моде у молодых мужчин. Кади почти ощущала вину за то, что она так мало знала об этом парне — даже не могла сказать, какие у него были глаза.
А думать о Танеле и Ионасе — все равно что резать по живому. Танел был ей как сын. У нее на руках он засыпал ребенком, подолгу играл у нее в комнате; не отставая ни на шаг, всюду ходил за ней следом. Кади не была одинокой старухой, как засохшее дерево, потому что, и став юношей, Танел время от времени приходил сюда хозяйничать. Если же он долго не появлялся, Кади скучала и беспокоилась. И когда Танел не уехал вместе с матерью, а остался здесь, Кади была по-настоящему счастлива.
Ребенок у рыбачки не для того, чтобы гладить его или играть с ним: сын или дочь — ее будущее. Но с Танелом Кади не сдерживала своего материнского чувства, порывов нежности, не разделенных ее погибшими сыновьями. И словно случайно ее рука иногда оказывалась в его волосах. Но она тут же торопилась сказать, что парню пора уже сходить к цирюльнику — вся шея заросла.
Танел, как в детстве, ходил за Кади по пятам, рассказывал все, что было на душе, и хотел, чтобы она его выслушала. Теперь, наверно, от Танела не осталось даже кусочка, который можно было бы предать земле. В этом потеря Кади была даже большей, чем у матери Мартти, чей красивый погибший сын был отнесен к месту последнего упокоения на плечах друзей.
И Ионаса следовало помянуть.
Может быть, все хорошее, что сделал Ионас за много лет для Кади, вызовет слезы и смягчит боль. Первые годы Кадино вдовство вызывало у людей озабоченность, и если холодными зимними утрами, в трескучий мороз из трубы ее дома не поднимался дым, испуганная Хельментина бежала через пустошь посмотреть, что случилось. Но ничего не случилось: просто Кади не хотелось есть, спать и топить печь.
И однажды пришел Ионас, сказал свое «нях», расчистил от глубокого снега дорожки к колодцу и воротам, наколол дров, принес воды, хлеба и рыбы. Он ходил сюда не как жених, а как человек, для которого чужая беда все равно что своя.
Так думала Кади о Ионасе.
Это были черные часы раздумий в жизни обеих женщин. Вечер перешел в ночь, а они все сидели. Саале не видела в темноте Кадиного лица, но чувствовала, что стоит ей произнести имя бога, — Кади убьет ее. Да Саале и сама не в состоянии была бы сейчас говорить о воле божьей или о божьем испытании. Самой Саале это казалось бы глумлением над человеческой болью и любовью. В Саале поднялось тупое и яростное сопротивление: если человеку нельзя любить мир, то зачем же для этого мира создан человек? Саале расстегнула ворот платья — внутренний мятеж душил ее. Она поднялась со своего места и, шатаясь, побрела через погруженную в темноту комнату в свою каморку. Не зажигая света, она нащупала на комоде вещь, которую хотела найти. Свою глиняную птицу. Она поднесла ее к губам и подула.