Кади вздрогнула и повернула голову.
Свисток есть свисток, свист не имеет оттенков чувств, но Кади услыхала отчаяние и призыв. В нем прозвучала самая безнадежная тоска по всему утраченному. В нем сосредоточились сила и надежда.
По лицу Саале текли слезы. Оно было мокрым даже тогда, когда в свете утра Кади посмотрела на нее. Спящая Саале выглядела очень бледной и истомленной, и Кади почувствовала, что она, старуха, еще нужна кое-кому. Она долго смотрела на спящую девушку, — ведь совсем недавно Кади надеялась нянчить детей Саале и Танела.
Затем Кади пошла во двор, подняла тяжелые веки и оценивающе посмотрела на небо и море. Казалось, она осталась ими довольна; протянула через двор несколько веревок и развесила белье сушиться.
Руки, которые в ночном траурном бдении не хотели ни за что браться, теперь требовали работы. Потому что руки живут сами по себе, своей, отдельной жизнью, и все остальное их не касается. Войны и моря и раньше забирали мужчин, но, несмотря на это, ничьи руки не остановились. Душа — да, это другое дело: она болеет, обливается кровью, переживает и стонет, она не занята ничем другим, кроме собственной боли.
Кади желала в это утро ветра, хорошего сильного ветра, чтобы белье на веревке плескалось, чтобы всю зиму оно пахло морем и солнцем.
Утром море вдруг потеряло покой — на волнах появились гребешки. Осень вступала в свои права.
Когда Саале пришла на работу, во дворе цеха был собачий холод, хотя солнце и светило. Навстречу ей попался приемщик рыбы Пунапарт с одним конторщиком. Кто знает, что они так яростно делили, но, подойдя к Саале, они замолчали на полуслове и с сочувствием и уважением к ее горю подняли шляпы. Обычно здесь даже «тэрэ» не говорили — лишь вскидывали молча на миг к уху палец и этим ограничивались.
Как всегда, в это утро в автоклаве кипятились консервные коробки. Автомат капал масло; за длинным столом женщины нанизывали рыбу на прутья и из коптильных печей вытаскивали решетки с сочащейся жиром, сладко пахнущей салакой. Потому что осенний улов, по сравнению с некоторыми другими годами, был не так уж плох: рыбы хватало и для переработки и для отчетов. Только народ в городе без конца скандалил и шумел в магазинах и газетах, требуя вместо процентов улова свежей рыбы.
В полдень пришла девушка из холодильника, с которой Саале ни разу не говорила, а знала ее только в лицо. Девушка подошла к Саале, положила руку ей на плечо и сказала:
— Иди, он там.
Но Саале не поняла. И девушка снова повторила:
— Ну, иди же. Мина ведь взорвалась, когда он ходил за минером…
Глаза Саале заволокло туманом, а голова сделалась будто ватная; она ничего не понимала, только сердце бешено забилось — впору придерживать руками, чтобы не выскочило, Саале пошла по пятам за девушкой через помещения и, остановившись в двери, увидела странную группу людей.
В ярком свете дня посреди двора стоял в своей шапочке и свитере Танел. Сын Хельви — Матти держал его за руку, и целая стая деревенских детишек окружала его. И пес был с ним. Кутье.
Люди шли через двор к Танелу сначала поодиночке, но их становилось все больше. И Танел, кажется, что-то объяснял им. Очевидно, он отвечал на расспросы.
И Саале пошла через двор к нему, зажав зубами прядь волос.
Теперь Танел увидел ее.
Девушка была в своей обычной черной одежде, и черные чулки были у нее на ногах. Но Танел видел ее глаза.
Глаза Саале говорили о всех чувствах сразу.