Путь проделан немалый, едва в полторы тысячи верст укладывается. На ушкуях пообтрепались снасти, расшатались уключины. Много весел поломано. Палубы рассохлись, разошлись щелями – не дай Бог, дождичек случится, зальет пороховое зелье! Пищалей сколько-то потопили на коварных каменных переборах. Среди ратников недужные есть – от непосильных трудов, от зноя, от гнуса. Кое-кого схоронить пришлось, поставить над могилками сиротские березовые кресты. Шильники с чердынцами передрались, до ножей дело дошло. Видно, припомнили чердынцы, как в прошлые годы Андрюшка Мишнев приходил в их землю разбойно, счеты сводили. Ну похлестали зачинщиков плетьми, а дальше как быть? Рознь в войске допустить нельзя…
Князь Курбский от всего отмахивался: делай, мол, как знаешь! Только один разумный совет услышал от него Салтык, но стоил этот совет многого. Подсказал князь, что не следует покуда переоснащать ушкуи, все равно после горного волока все придется делать заново. Пусть лучше передохнут люди, не хлопочут понапрасну. До Камня верст шестьдесят осталось, дойдем и так…
Уходил Салтык из княжеского шатра в глубоком раздумье. Равнодушие князя Курбского к походным делам казалось непонятным, тревожащим. Как объяснить? Может, обиделся на что князь?
Но дело было вовсе не в обиде. Растерян был князь Федор Курбский, хотя даже сам себе не признался бы в этом. Казалось ему, что растягиваются, рвутся железные обручи бездумного повиновения, которые единственно держат войско. Как ведь привык князь и что он полагал единственно верным? Воля большого воеводы объединяет в тесный пучок воевод меньших, воля воевод меньших – детей боярских и сотников, а под теми, каждый как хворостинка в пучке, – ратники, сверху вниз передаются всепроникающие молнии воинских приказов, каждый нижестоящий только повинуется или, если и под ним кто есть, передает воеводскую волю. А в судовой рати будто перемешалось все. Будто все делается само собой, без его, воеводского, направляющего слова. Кормщики сами ведут караван, выбирают места стоянок, а если и спросят из уважения к воеводскому чину, то по глазам плутовским видно: не нуждаются они в совете, не ждут отказа, ибо разумнее не придумаешь. С восходом солнца десятники сами высвистывают в свои рожки начало походного дня. К побитым на камнях ушкуям без всякого приказа устремляются соседние ладьи, выхватывают оружие, припасы, стягивают веревками на чистую воду. И Салтык не издали, не с кормы большого насада распоряжается подначальными людьми, не через посланных детей боярских, а напрямую, в гуще гребцов, ратников, посадских пищальников. А ведь как слушают его, как слушают! С радостной готовностью бросаются по первому слову, жилы рвут, но – улыбаются!
Не укладывалось это в голове князя Федора Семеновича Курбского Черного, хоть и видел отчетливо, что хлопоты Салтыка – на пользу судовой рати. Не укладывалось в пределы привычного, веками устоявшегося. Место высокородного воеводы – в отдалении, не осязаемый человек воевода, а носитель высшей власти! Но Салтык, Салтык…
Не было у него на Салтыка ни гнева, ни обиды. Только настороженность, как к чему-то непонятному. Вспомнилось вдруг, как сказал Салтык: «Единого хочу – единения войска». Была в словах Салтыка о единении войска большая правда, и эту правду Федор Курбский признавал. Единение для всех, но не для себя. Единение? Перемешать, значит, в одном котле и князя, и сына боярского, и мужика-лапотника?! Такого князь Курбский принять не мог и, не принимая, мучился, потому что большая правда о единении войска, сказанная Салтыком, все-таки оставалась неопровержимой…
Кряхтел Курбский, тяжело ворочался на ковре, вздыхал.
В шатер осторожно заглядывал Тимошка Лошак. Видел, что худо господину, тягостно, но чем помочь – не знал. Не знал этого и сам Курбский. Душно было ему в шатре, душно. Но и выйти к студеной вишерской воде, к людям казалось невозможным: вроде как бы отступил князь, не осилил гордого уединения, приличествующего большому воеводе.
Душно, ох как душно…
Не догадывался князь Федор, что помочь ему мог бы тот же Салтык, помочь тем внезапным озарением, которое сам испытал на угорском берегу после боя с ордынцами: простые ратники взяли на свои плечи его, воеводскую, тяжкую ношу и тем стали близкими ему. Рассыпалась укатанная колея жизни, но жив остался Салтык, и вместо одной колеи открылось ему множество путей, и коня его направляет ныне не предопределение, пред которым бессилен человек, но – разум…
Но Салтык больше не приходил в княжеский шатер, а Курбский не звал его…
Возвратился сын боярский Федор Брех, верный послужилец Салтыка. Посылали его большие воеводы дальше по Вишере: посмотреть, верно ли сказал вогулич Емелька, будто нет туда судового пути. Оказалось – верно. Выше вилсуйского устья запетляла Вишера меж крутыми утесами, закручивалась водоворотами, шумела и пенилась, как истинная горная река. Перегораживали ее каменные гряды и тягуны, частые и свирепые пороги. Бечевой на малой легкой ладье и то пройти было трудно, а с насадами соваться и вовсе бесполезно.
– Напрасно только ладью гоняли! – сокрушался Федор Брех.
Но Салтык думал иначе. Нет, не напрасно потрудился сын боярский Федор Брех на вишерских стремнинах – сомнения разрешил. Теперь надо сворачивать в Вилсуй, иного водного пути к Камню не видно!
Так и сказал князю Курбскому:
– Пойдем по Вилсую!
Князь не возражал, только на шильника Андрюшку Мишнева покосился недовольно. Салтык догадался: это шильник нашептывал князю о продолжении вишерского пути, ему обязан Федька судовой гоньбой по порогам. Проиграл Андрюшка от своей хитрости, только больше доверия стало вогуличу Емельке…
Течение в Вилсуе оказалось еще стремительнее, чем в Вишере, выгребать против него было труднее, а в остальном похожими были реки. Такие же обрывистые, заросшие лесом берега. Тишина, безлюдье, только птицы надрываются, друг друга силятся пересвистеть.
Синей грозовой тучей маячил впереди Камень. Примерно посередине Вилсуя снова издваивался водный путь: река Почмог вливалась в него со стороны Камня. Здесь напрямки схлестнулись два путезнатца – шильник Андрюшка Мишнев и вогулич Емелька.
Андрюшка доказывал, что надобно сворачивать по Почмогу, который будто бы сцепляется почти что с рекой Ивдель, а та река течет уже по другую сторону Камня. По Ивделю ходят из Сибири в Пермь Великую тюменские купцы, сие Андрюшка знает доподлинно. Вогуличи называют эту дорогу Миррлян, что значит Народный путь.
– Не напрасно же назвали народным путем! – горячился Андрюшка, возбужденно размахивая руками. – К Ивделю надо идти, воеводы!
Вогулич молчал – ждал, когда спросят. Но видно было, что Емельке нелегко дается это молчание: скуластое лицо налилось черной кровью, глаза стали еще уже – ножевые надрезы, не глаза.
Молчат воеводы на корме княжеского насада, на Андрюшку посматривают, на вогулича Емельку, слова князя Курбского ждут. А тот отвернулся от людей, облокотился на перильца, в воду смотрит. Вода в Вилсуе прозрачная, как заморское стекло, все камешки на дне рассмотреть можно. Разноцветным ковром устилают камешки дно. Рыбины скользкие проплывают, не поймешь, возле самого дна плывут или вполводы – столь прозрачен Вилсуй. Весла воду не баламутят, едва шевелят веслами гребцы, только чтоб течение не снесло насад, тоже ждут.
– Говори, Емельян! – вздохнул Салтык. Если один большой воевода отстранился, другому приходится вести совет. А то, что это военный совет, хоть и под открытым небом, на речной ряби, но совет, – понимали все.
Притихли люди: понимали, что наиважнейшее дело решается.
– Верно сказал Андрюшка, Миррляном эту дорогу зовем, – начал Емельян. – Потому зовем, что многие тысячи людей по дороге прошли, народ целый…
Шильник опешил. Выходит, не спорит с ним вогулич, соглашается? Как так? Ведь недавно сам говорил, что дальше по Вилсую идти надо. Хитрость какая? Наверно, хитрость. Зачем это?
А Емелька спрашивал – громко, отчетливо, чтобы все слышали, – и сам же ответы Андрюшкины повторял: