С точки зрения здравого смысла и самой строгой морали почему бы наследному принцу, свободному, холостому, не увлечься женщиной, которая ему нравится? С точки зрения парламентских болтунов и бездельников, высиживающих свое жалование на левых скамьях, — это преступление, и конечно, перед народом. Эти самозванные опекуны широких масс всегда и во всем имеют наглость выступать от имени народа.
Мекси через своих агентов позаботился, чтобы ужин у Минелли получил самую широкую огласку, именно среди левых парламента и сената. И хотя все расходы принца ограничились скромным счетом за скромный ужин, однако из темных подполий вышла на улицу отвратительная ложь, что наследный принц тратит на «эту продажную плясунью» народные деньги. Встречаться Язону при таких условиях с Фанарет в Веоле значило бы подливать масла в огонь. К тому же гостить дольше в Дистрии незачем было Медее. Двух гастролей вполне достаточно. Ее увидели те из граждан маленькой столицы, кто вообще ходит на подобные увеселения. Уже третий спектакль не дал бы и половинного сбора.
Медея и Язон решили так: она уедет первая, а через неделю он последует за ней. Съедутся в Неаполе. Язон прибудет в этот город в строжайшем инкогнито, и уже оттуда проберутся они в тихое глухое живописное Позетано, угнездившееся на прибрежных скалах. В Позетано они проведут месяц вдвоем, только вдвоем, отрезанные от всего внешнего мира.
Вдвоем — это еще не значит без Марии. Но что такое Мария? Предмет обихода, неодушевленная вещь. Так, по крайней мере, толковала Медея Язону присутствие своей горничной. На принца эта костлявая испанка производила отталкивающее впечатление. Мария не оставалась в долгу. Во-первых, любовником ее госпожи был человек, противоречивший ее республиканским убеждениям, а во-вторых, этот человек, имевший громкий титул, имел сравнительно мало денег, чтобы обставить Медею подобающей роскошью. С точки зрения Марии госпожа сделала глупость, — и еще какую, — оттолкнув Мекси.
Испанка была в переписке с ним, с Мекси, ужасным французским языком делая ему чуть ли не ежедневные доклады обо всем, что видела и слышала. Мекси в ответ давал короткие, лаконические, но весьма выразительные директивы. Тем более выразительные, что они подкреплялись довольно кругленькими чеками на неаполитанский «Банко д'Италиа». Да и перед ее отъездом из Веолы Церини доставил Марии двести долларов наличными.
Стоило поработать. И горничная, по мере умения и сил, работала.
13. ИНТРИГА ПЛЕТЕТСЯ
Директивы Мекси сводились к одному: путем интриг — плетение этих интриг возлагалось всецело на Марию — посеять рознь между влюбленными, вбить между ними такой клин и так основательно, чтобы его уже никак нельзя было выдернуть. Мария знала характер своей госпожи, знала, как следует играть на нем. Знала также, что Фанарет никогда с ней не расстанется, а посему она, Мария, может говорить в лицо госпоже своей многое такое, чего никто другой не посмел бы сказать.
Но Мария была слишком хитра, дабы злоупотреблять своим привилегированным положением. Открытое выступление против Язона успеха не имело бы. Особенно же в дни медового месяца, в эти дни, когда Медея с таким острым, все и вся забывающим упоением отдавалась своему новому роману, своему новому увлечению.
Декорация и фон их романа были чарующие, словно самим Господом Богом созданные для влюбленных. Эти южные ночи — то звездные, то бледно-золотистые лунные, лунные до какой-то фантастической зеленоватости, обвевая истомой, будили желание, желание без конца…
И тогда все облекалось в завороженную легенду минувших веков, и не было переходов, и черные тени так же резко сменялись тусклым зеленоватым блеском. Угрюмым силуэтом повисла над бездной громада монастыря, и казалось чудом, как это не рухнул он с головокружительной высоты своей в море. А из моря черным массивом поднимались изъеденные временем башни римской крепости, помнившей цезарей.
Медея и Язон в такие ночи уходили вдоль берега, уходили туда, где никого нет, за город, и где их тени на остывшем песке сплетались в одну. И так же сплетались их тела в объятиях, поцелуях, прикосновениях, то нежных, чуть уловимых, как свежее дыхание сонного моря, то бурных, порывистых, как ураган, как пламя, испепеляющее все и вся. А там, вдали, на лунно-зеркальной глади моря, чернела баркета, и чей-то голос пел о любви, и рокотала, звенела чья-то мандолина.
В такие моменты Язон, в обычное время пленник этикета и своего высокого положения, чувствовал себя вырвавшимся из-под строгой опеки школьником, школьником тридцати четырех лет. Он забывал, что он — наследный принц, что он командует кавалерийской дивизией и что он в спешном порядке испросил у Его Величества короля месячный отпуск. Отпуск, таявший с неуловимой быстротой. Старик отец, кладя резолюцию на прошение об отпуске, молча погрозил сыну пальцем. Это значило:
— Смотри, Язон. Мне известно что-то. Смотри же, не наделай глупостей, за которые пришлось бы краснеть нам обоим…
Фанарет не была хищницей в материальном значении слова. Она не принадлежала к числу тех обольстительных, но прожорливых акул, у которых в натуре, в крови обирать мужчин, разорять их, не стесняясь никакими приемами. Однако непоколебимо было в ней убеждение: тот, кому она дарила свою любовь, должен заботиться о ней и тратить на нее деньги. Язон, не являвшийся исключением, да и не желавший быть таковым, тратил на нее, тратил в пределах своего «цивильного листа». Ему полагалось пятьдесят тысяч франков в месяц. Немного. Даже для такого бедного королевства, как Дистрия, — немного.
Расходы по жизни в Позетано с отелем, пансионом, автомобильными и всякими другими прогулками были ничтожны. Не ограничиваясь этим, Язон съездил в Неаполь к лучшему ювелиру и вернулся оттуда с ниткой жемчуга и браслетом. Довольно крупный изумруд, как жутко мерцающий тигровый глаз, трепетал на тонком золотом ободке.
Хотя оба эти подарка заняли далеко не первое место в коллекции Фанарет — разве Язон мог сравниться с искавшими ее взаимности американскими миллиардерами? — но жемчужная нитка и браслет были встречены и приняты более чем благосклонно.
Совсем по-другому, подчеркнуто по-другому, отнеслась Мария. Укладывая оба подарка в металлическую шкатулку, хранительницу бриллиантов Медеи, горничная презрительно фыркнула:
— Разве это жемчуга? Нитка до пояса, вроде той, какую вы получили от Моргана, — это я понимаю…
— Молчи, Мария. Прошу не совать свой длинный нос куда не следует. Эти скромные жемчуга мне дороже всяких моргановских ниток. Я люблю моего принца и взяла бы от него даже стеклянные бусы.
— Не понимаю, — с ядовитой улыбкой повела Мария костлявыми плечами.
— И никогда не поймешь. Никогда. Ты старая дева без пола и возраста.
— Зато у моей сеньоры очень много пола, — съехидничала Мария.
— Да, и я горжусь этим. По крайней мере, будет чем вспомнить молодость.
Часто Мария задавала вопрос:
— Долго мы еще будем сидеть в этой итальянской дыре?
— Пока не надоест. Что будет через месяц, даже неделю — не знаю. Но сегодня мне хорошо, чудно и завтра будет хорошо… Но ведь ты же ничего не понимаешь в этом. Ах, как он меня любит, мой принц! Как он меня любит!
Однажды Мария дерзнула усомниться в этом.
— Вы думаете, сеньора, что Его Высочество вас очень любит? — спросила горничная, вкладывая в его «Его Высочество» всю свою республиканскую ненависть к монархии.
— Думаю ли я? Какая ты глупая, право. И думать не надо. Я это чувствую, чувствую каждой клеточкой мозга, всеми нервами, всем телом, телом, которое он… Да разве ты что-нибудь понимаешь?
— Может быть, и не понимаю, а только…
— Что только? Что, несносная злючка?
— Конечно, в любви я — круглая дура, а только говорить «я тебя люблю» да целовать женщину, если эта женщина красивая, по которой все сходят с ума, это еще не доказательство. Нет, докажи, что ты любишь, докажи…
— Я тебя не понимаю. Каких же ты требуешь доказательств? Бросить перчатку в ров, наполненный львами, и пусть он, мой рыцарь, достанет мне ее, эту перчатку? Ха, ха, ха, — рассмеялась Медея. — Романтические бредни. Нет тех королев, тех рыцарей, есть только одни львы. Да и они загнаны в прозаические клетки. Нет, Мария, у тебя от ненависти к принцу все в голове смешалось.