Лауро увлекся. Ему казалось, что он на самом деле отчитывает Джузеппе, ему казалось, что он видит его здесь перед собой. И невольно он вспомнил лицо композитора, когда тот вернулся из Милана вместе с Барецци в июне, после похорон Маргериты. И сразу же Лауро усомнился в том, что его доводы достаточно убедительны. Они хороши, но только при условии, чтобы Верди не слишком близко к сердцу принял неудачу с оперой. А Лауро понимал, что встряхнуться и как ни в чем не бывало приняться за новую работу Верди будет трудно. Не так-то просто обстоит дело с ним. Ведь у Джузеппе провал оперы плюс семейная драма, плюс болезненно подавленное состояние духа. Вот это уже три слагаемых. Двух могло не быть. А три дают в итоге довольно значительную сумму. То есть дали бы, если бы можно было переводить душевные переживания в цифры. Да, многозначное получилось бы число, если бы понадобилось выразить им всю совокупность душевной боли и страданий, быть может, непереносимых. Лауро невольно содрогнулся. Непереносимых… А что если в самом деле Джузеппе не сможет сразу приняться за новую оперу? Вот повод для ложных слухов и кривотолков. Заговорят о том, что страна оскудела, что в народе нет больше ничего самобытного, даже хороших оперных композиторов. Враги национального искусства не дремлют. На карту поставлено будущее отечественной оперы.
Лауро Контарди закрыл лицо руками. И в такой позе просидел долго. Свеча, с которой он перестал снимать нагар, оплыла и погасла. А он все сидел неподвижно и все уговаривал себя. Нет, так не может быть. Он знает Джузеппе с детства. Джузеппе упрям и стоек. У него есть мужество и выдержка. Ему было десять лет, когда отец поместил его сюда в город, в школу. В деревне, где и сейчас живут его родители, никакой школы нет. И мальчик жил здесь в комнатушке под крышей у сапожника Пуньятты. Но каждую субботу и каждый праздник он бегал за семь километров в церковь родной деревни играть на органе. Потому, что уже тогда он служил органистом. И бегал на службу пешком. Семь километров туда и семь обратно. Во всякую погоду. На рассвете. И поздно вечером. В темноте. Глухой ночью. И никогда никому не жаловался. А ведь ему было только десять лет! Многие ли дети способны на это?
Лауро Контарди постепенно приходил в себя. На душе у него становилось легче и спокойней. Он был уверен, что Джузеппе постоит за себя. Он переборет все несчастья и неудачи и сделает то, что ему надлежит сделать. Он оправдает возложенные на него надежды. Уверенность в этом с каждой минутой росла в душе Лауро.
Лауро Контарди был человеком чрезвычайно аккуратным, даже педантичным. Кассир должен быть таким. Он зажег новую высокую желтоватую свечу, достал из ящика письменного стола тетрадь в синей обертке и раскрыл ее. Потом придвинул к себе чернильницу и стал писать.
«Пятого сентября 1840 года в Милане, в театре Ла Скала состоялось представление комической оперы Джузеппе Верди „Царство на один день“. По той ли причине, что опера не оправдала ожиданий высокопросвещенной миланской публики, по причине ли нездоровья примадонны, или по причинам, оставшимся неизвестными — опера потерпела полное фиаско. Название как будто предопределило ее судьбу. Опера продержалась на сцене всего только один день».
Скрыть это было нельзя. Да и незачем было скрывать. Никакого позора в этом не было. И потому Лауро не старался обойти печальный факт молчанием. Нет, он считал себя обязанным внести его в дневник. Для порядка. Честно. И внес его на белую страницу как некий понесенный убыток.
Но, причинив себе боль чистосердечным признанием, он не мог отказать себе в утешении по-своему комментировать совершившееся. С новой строки он написал:
«Поражение ровно ничего не значит. В нем лежит залог победы. Джузеппе Верди захочет взять реванш и возьмет его. Мы еще услышим об этом. Не надо быть слишком нетерпеливым. Надо подождать».
И Лауро Контарди стал ждать.
Прошло немногим больше месяца. Осень в том году наступила рано. Воздух был легким и прозрачным. Небо казалось далеким и твердым, как голубой фарфор. Деревья в парке Паллавичино стали розовыми, золотыми, красными. Они были расположены отдельными группами, как инструменты в оркестре. Отдельно лимонно-желтые, отдельно ржаво-красные, серебристо-серые, темно-зеленые, почти черные: ясень, дуб, тополь, кипарис, плакучая ива. Парк казался замысловатой цветной партитурой, и каждая группа деревьев была как бы строкой на обширной странице этой партитуры. Пышнолиственные, розовые и желтые, трепетали при малейшем дуновении ветерка, как тремолирующая мелодия у струнных. Черно-зеленые, жесткие и неподвижные, высились точно аккордовые соединения, торжественные и напряженные. Так повторялось каждую осень. Перед тем как поблекнуть, облететь и умолкнуть на зиму, парк играл прощальную колористическую симфонию.
Лауро Контарди шел по аллее. Солнце садилось. Косые лучи ласкали голову и плечи мраморной нимфы. У нее было юное, почти детское личико. Маленький ротик улыбался загадочно и чуть разочарованно. Тонкая рука жеманно и зябко поддерживала мраморные складки спадающих одежд.
Лауро Контарди шел, опустив голову. Он шел в глубокой задумчивости. Он шел домой с репетиции филармонического оркестра.
После того как уехал Верди, в городе стало тихо. Духовенство торжествовало. Дон Габелли и его клика беспрепятственно наслаждались своей победой. В церковном совете все только и говорили о том, что опера Верди в Милане провалилась без надежды когда-либо подняться. Ahimé! Вот так композитор!
Но в Филармоническом обществе отсутствие Верди ощущалось болезненно и остро. Музыкальная жизнь в городке замерла. Филармонический оркестр стал собираться реже. Новых музыкальных произведений для разучивания не было. Никто не писал блестящих, поднимающих дух маршей и торжественных увертюр. Никто не умел увлечь и повести за собой оркестр.
Антонио Барецци заметно постарел. Смерть дочери сильно повлияла на него. Он казался усталым и равнодушным. Постоянного дирижера в Филармоническом обществе теперь не было. Оркестром управлял кто попало. Среди молодежи не было ни выдающихся музыкантов, ни самоотверженно и бескорыстно преданных музыке любителей.
Сегодняшняя репетиция тянулась на редкость вяло и печально. Музыканты играли точно через силу. Всем было ясно, что Филармоническому обществу нанесен непоправимый удар. Антонио Барецци показался Лауро особенно удрученным. Теперь репетиции снова происходили у него в доме. У синьоры Марии были заплаканные глаза. С красными глазами ходили Марианна и Тереза. Внизу в галерее стояла сваленной какая-то мебель. Говорили, что она была утром доставлена из Милана. Ее привез вместе с почтой почтальон Ноэлли.
Когда репетиция кончилась, Лауро разыскал Терезу.
— Что это? — спросил он и показал на мебель и тюки, сваленные в галерее.
— Он все прислал обратно, решительно все, — сказала Тереза, — даже подушки себе не оставил. — И заплакала. А потом, шумно сморкаясь и вытирая глаза, прибавила:
— Все приданое Гиты. И расторгнул договор с Мерелли. И адреса его теперь никто не знает. Мама говорит, что он, наверно, не хочет жить.
Лауро зашел к синьору Антонио в его рабочую комнату. Он оставался там недолго. Всего несколько минут. И теперь он шел домой.
Он был такой, как всегда. Почти такой. Может быть, немного молчаливей, может быть, немного печальней. Совсем немного. Во всяком случае, Перпетуя ничего не заметила. Он похвалил ее за ризотто. Он сказал, что ризотто чрезвычайно вкусно. Перпетуя была польщена. Она вспыхнула и затараторила: «Слава тебе господи, уж, конечно, никто не может сказать, что она не умеет готовить ризотто. При всей своей скромности она не может не признаться себе в этом. Уж ризотто она готовить умеет. Не было случая, чтобы это блюдо ей не удалось. Она ничуть не кичится этой милостью всевышнего, она принимает ее со смирением. Она знает свое место. Она ведь всего-навсего бедная служанка. Хотя другая на ее месте, конечно, возомнила бы о себе невесть что. Но она не такая, она…»