Автофургон так и простоял на месте всю ночь — в моторе что-то не ладилось. Ругать шоферов — их было двое — Кате не хотелось. Оба степенные, пожилые, знающие свое дело и заслуженные — в семнадцатом они служили в питерской автоброневой роте и участвовали во взятии Зимнего дворца, а таких людей Катя безмерно уважала.
Оставалось сидеть при имуществе и ждать. Еда у Кати с собой была, и поужинала она куском черного хлеба тут же, у фургона, сидя на траве и наслаждаясь красотой густозвездной июльской ночи. Земля и небо еще источали тепло, и, казалось, все живое ждет прохлады и росы. Лежать можно было, ничего не стеля под собой, хоть догола раздевайся — не простынешь.
Взошла луна, и стало совсем светло, почти как днем, только голубоватости вокруг больше. Сказка!
В ближнем окне вокзала Катя видела залитые совсем иным, желтым светом знакомые фигуры. Пылала на столе керосиновая лампа, и вокруг нее тесно сидели: лицом к окну — Уборевич и Солодухин, спиной — Эйдеман и Стуцка.
Работают! Обдумывают что-то. И ночь им не в ночь, ничем иным не живут, одно только сидит гвоздем в голове: как уберечь свои силы, а силы противника уничтожить, пленить, заставить очистить занятую им землю, сложить оружие.
И Катя потянулась к дневнику. Ну что же, если и ей ночь не в ночь, и все ее трогает и хочет она того же — скорейшей победы. О, как будет потом всем хорошо! Ну, и питерским ребятишкам, разумеется!
Записывай, записывай, Катенька. Заноси в тетрадь все, что рвется из души.
«Сначала расскажу о той женщине, которая подходила при мне перед вечером к Солодухину, а потом с его разрешения ускакала к себе в дивизию.
Это Янышева, известная у нас героиня. А впрочем, почему героиня? Настоящая, я бы сказала, женщина, вот и все.
Совсем недавно погиб в бою ее муж, комиссар этой нашей дивизии, где начальствует теперь Солодухин. Погиб Янышев достойно: был ранен в плечо, но не выходил из боя, держался до последнего патрона, пока не пал от штыка врангелевца.
Мы знали: погибший, старый большевик, иваново-вознесенский ткач, был лично знаком с Лениным, работал до ухода на фронт в Москве. Не раз видели мы его тут, у нас в штабе, — такой был симпатичный, боевой, бесстрашный. Бывала у нас в штабе и его жена, Янышева эта самая, ее мы любили тоже, а служила она в той же дивизии, где он, ее муж.
В тот злосчастный июньский день, когда с передовой пришла весть о его гибели, в штабе нашем прямо царил траур, так все жалели его, а у Эйдемана, говорят, даже слезы выступили.
Долетела грустная весть и до Москвы, и до самого Ленина, и пришло указание доставить труп покойного Янышева в столицу для похорон. Спросили у Янышевой:
— Шура, поедешь с гробом?
Она это выслушала с опущенными глазами, но без единой слезинки, только голос был глухой и лицо бледное-бледное:
— Поеду…
Увезла Шура гроб с телом погибшего мужа в Москву, и туда же еще некоторые поехали из дивизии Солодухина. Рвался туда и сам Солодухин, да не мог он оставить дивизию. О Солодухине я тут же расскажу, тоже интересный человек, исключительного мужества, и не дай бог, если и с ним что-нибудь случится. Как раз после отъезда Янышевой с гробом и делегацией от нашего фронта в Москву слышала я такой разговор Эйдемана с Солодухиным:
— Петр Андрианович, дорогой мой, смотри, будь хоть ты поосторожней. Не лезь в самое пекло!
А Солодухин только пощипывает усы да улыбается — мол, о чем тут разговоры разговаривать, еще я помирать не собираюсь, надеюсь еще крымский табачок покурить. Так он и сказал.
Эйдеман тут ему пальцем как бы грозит: ну смотри, начдив! А тот все крутит усы, все крутит.
— Еще мы с тобой погуляем по Крыму, товарищ командарм. Авось и в море выкупаемся под солнышком, буде таковое нам засветит.
Эйдеман, я думаю, не суеверный человек, а тут, смотрю, стучит согнутым пальцем по столу — на счастье.
Солодухин тоже из рабочих, и знают его, говорят, и в Самаре, и в Питере, где он до фронта работал. Он давно в партии, но старым большевиком его не назовешь, лет ему всего под тридцать, даже меньше».
В записи Кати читаем дальше:
«Что было с похоронами Янышева в Москве — об этом рассказали наши товарищи, когда вернулись. Опустили комиссара под траурный марш в могилу у самой кремлевской стены. Почетный салют был из винтовок — все должное воздали погибшему комиссару, как полагается герою.
Виделась Янышева в эти дни и с Лениным, и, рассказывают, он горевал об утере, расспрашивал, как погиб комиссар, и говорил:
— Жаль Янышева, это был прекрасный большевик!..
Теперь Шура — начальник политотдела солодухинской дивизии. Осталась в строю, и по всему фронту о ней идет добрая слава.
Вот какие у нас люди!..»
Такова одна из записей, сделанных Катей в ту лунную ночь.
Героиня наша, как вы заметили, часто незаметно для себя самой воодушевлялась, когда бралась за дневник. Свои записи она всегда делала с охотой, но порой ее как бы поднимало на гребень большой волны, и, читая спустя много лет эти записи, диву даешься, как метко и прозорливо удавалось ей многое запечатлеть.
О, если бы тогда можно было все в открытую заносить в дневник! Работая в штабе, Катя ведь много знала, но руки у нее были связаны, и до поры до времени она вынуждена была помалкивать. Она ведь знала, о чем идет речь за освещенным лампой окном вокзала. Хорошо видно было, как оживлено лицо Петра Солодухина и как горят быстрые глаза Уборевича. Крайне заинтересованы разговором — и это тоже чувствовалось — Эйдеман и Кирилл Стуцка, начдив, о котором тоже шла по фронту добрая слава. Он и Солодухин считались лучшими начдивами 13-й армии, и оба переходили теперь в распоряжение Эйдемана, в его Правобережную группу войск.
И Кате было понятно, отчего Уборевич и Эйдеман советуются именно с ними.
Оставим на время Катю, ее дневник, ночь, луну, звезды и перенесемся туда, за освещенное окно вокзала. Все ведь в свое время узнается, и вот, конечно же, узналось и то, о чем велся там разговор, и теперь у нас есть возможность об этом рассказать.
В той вокзальной комнате, кроме четверых уже перечисленных лиц, никого больше не было. Только снаружи у двери стоял часовой с ружьем.
…Порозовевший — казалось, это от вдохновения — Уборевич говорил собеседникам:
— Операции нам предстоят не совсем обычные, учтите, товарищи. Прежний опыт гражданской войны не отбрасывается, но этого сейчас мало.
Тут Стуцка и Солодухин переглянулись и молча покивали друг другу, как бы выразив этим: а мы с тобой, друже, как раз об этом сегодня и толковали.
Их переглядывание и кивки Уборевич уловил мгновенно и улыбнулся, что с ним не так часто бывало, и все стали с интересом ждать, что он скажет.
— Сговорились, — шутливо бросил он Эйдеману, — всё уже знают, а? Где-то еще только думают, соображают, прикидывают, а они, как на ковре-самолете, прямо из будущего прилетели. И все у них на ладони. Весь ход дальнейших событий.
— Ну, это не так, — с обычной пунктуальностью стал объяснять Стуцка. — Мы с Петром Андриановичем говорили действительно о всяких будущих планах, но о ковре-самолете пока не мечтаем.
— Мечтаем! — слегка стукнул кулаком по столу Солодухин. — Как раз об авиации и толковали мы!..
Он стал рассказывать, о чем был разговор между ним и Стуцкой при налете неприятельского аэроплана, а тем временем Уборевич что-то чертил карандашом на листе блокнота. Появился изгиб большой реки, на правом берегу обозначился населенный пункт, на левом — такой же населенный пункт. Чертил Уборевич с такой быстротой, что за его карандашом трудно было уследить. Любой штабист позавидовал бы легкости и точности руки Иеронима Петровича.
Эйдеман, упершись локтями о стол, задумчиво разглядывал набросок командарма.
— Будет, будет у нас авиация, — перебил Солодухина Уборевич.
Невозможный человек! Стоило кому-нибудь начать говорить, или пожать плечами, или, наконец, просто подвигать бровями, как Иероним Петрович дергался, откидывался назад, и тут же выяснялось, что он все уже уловил и понял. Эйдеман поэтому больше помалкивал, он знал: можно и без слов или почти без слов переговариваться с Иеронимом Петровичем. Достаточно поднять бровь или кивнуть, и то, что этим хотелось бы выразить, уже должным образом воспринято. Свое согласие или несогласие Уборевич выражал больше жестами или мимикой, нежели словами.