И все это приносит революция, когда и человек и народ в целом на взлете. Орлик уверяет, что когда месяца три тому он вступил в свой полковой союз молодежи, то комиссар эскадрона при заполнении анкеты требовал ответа на вопрос: «А пишешь ли ты стихи, и если нет, то почему?» В анкете, конечно, такого пункта не было, комиссар шутил, но ведь как это здорово и показательно!

А взять даже отношение к нам, к нашей поездке за питерскими ребятами, к истории с гномиками, к тому, что мы дневник ведем. Во всем этом видят что-то необычное. А мне кажется, это — обычное, самим временем порождено. Иначе не было бы и самой поездки, и совета командарма: «Пишите дневник», и матроса Прохорова, и не было бы, если угодно, кавалериста Саши Дударь.

Кто мы с Орликом? Две козявки среди сотен тысяч. Но с тех пор как мы завели дневник, я все больше проникаюсь ощущением не только важности и необходимости, что ли, этого дела, но и какой-то его поэтичности. Хочется все описать, все обнять, всему доброму и красивому в людях порадоваться и чтобы все это отразилось в дневнике, как в зеркале».

О том, как закончились события этого дня, мы можем узнать из такой, последней за этот день, записи Кати:

«Опять хочу крикнуть «ура». Сейчас узнала, что мой Орлик представлен к награде. Как хорошо!»

Радость и горе часто идут рядом — так произошло и в жизни Кати. Не успело улечься в ее душе радостное волнение от встречи с Орликом, как нагрянула беда.

Этой ночью Катя опять дежурила в аппаратной. В штабе Эйдемана считали, что ночь — самое ответственное время суток, когда и совершается самое главное, и спать не ложились, а только перебивались кое-как. Кто на лавке у стены часок подремлет, кто и в сидячем положении поклюет носом и опять за работу: а иной даже стоя на минутку-две закроет глаза, и уже ему легче, не так тяжела голова.

Не до сна было — положение становилось все более напряженным. Отдав в Правобережную группу Эйдемана лучшие дивизии своей армии, Уборевич оставшимися у него силами с трудом оборонял от врангелевских дивизий тот огромный участок фронта, который остался за ним. Оборонял, как находили и сам Эйдеман и его штабисты, блестяще, с необыкновенным искусством.

Часа в три ночи, когда в пристанционных дворах пели петухи и уже занимался ранний июльский рассвет, в аппаратной сидели два оперативника и ждали очереди на «прямой провод», то есть разговора по телеграфу с Главным полевым штабом Красной Армии. Эйдеман поручил им выяснить, как продвигаются сюда эшелоны дивизии Блюхера, а сам уехал в Берислав, к Днепру, чтобы проверить, как идет на месте подготовка к предстоящему сражению.

Опять, к сожалению, не скажем, кто были те два оперативника, как выглядели и что собой представляли, мы даже их имен не знаем, а в дневнике героев наших об этом ничего нет. Но вот какой разговор вели между собой эти штабисты:

— Слушай, из кого происходит Уборевич?

— Литовец он.

— Да я не про национальность.

— А-а! Говорят, он из крестьянской семьи.

— А наш Роберт?

— Учителем был его отец, что ли.

— Скажи — народным учителем.

— Ну, народным.

— Вот то-то. А Блюхер, слыхать, рабочий.

— Ну и что?

— А ты погляди, какая закономерность: рабочий, крестьянин, народная интеллигенция. Ее тоже не надо недооценивать, народную нашу интеллигенцию. Она многих выдвинула из своих низов. Вообще, брат, как поглядишь в прошлое, большую роль ее видишь.

— Жаль, нету здесь с нами лохматого политотдельца, он бы тебе кое-что разъяснил по этому поводу. Он бы перво-наперво показал, что главное — это все-таки рабочий класс!

Тут у Кати, слышавшей этот разговор, выпало из рук зеркальце, в которое она как раз в тот момент смотрелась, соскользнуло на пол и разбилось.

«Как нехорошо, — думала Катя, подбирая осколки зеркальца. — Не к добру это…»

Годится ли, чтобы героиня наша оказалась суеверной? Согласны с вами, что это бесспорно не красит ее, но что поделаешь, не без недостатков и она, Катя.

Разговор оперативников Катя занесет в дневник, но позже. Утром, когда она сменилась с дежурства, произошло событие, отодвинувшее на время куда-то назад все, чем Катя до сих пор интересовалась. Все затмилось, померкло, стало казаться траурно-черным.

Из штаба Уборевича прибыла почта, и в ней оказалась политотдельская листовка, где восхвалялся боевой подвиг лохматого Бориса и в черной рамке давался его портрет.

— Как живой, гляди! — говорили между собою оперативники, очень любившие Бориса.

День был жаркий, кончался июль. У Кати, когда она сменилась с дежурства, кружилась голова, и она долго сидела одна-одинешенька на ступеньке штабного вагона, глядя куда-то перед собой в одну точку. Слез Катя не могла себе позволить, и глаза ее были сухи и тусклы.

— Ну при чем тут зеркальце, — шептали порой ее побелевшие губы. — А что, если бы оно не разбилось? Он бы все равно погиб. Ой, что теперь делать?

Тут к ней подошел Орлик:

— Ты чего? Иди отдыхать!

Орлик уже видел листовку с портретом погибшего и все знал.

— Иди, говорят, — повторил Орлик. — Полежи. Когда лежишь, оно полегче. Ей-богу, — глупо побожился он. — Ноги у тебя, может, не ходят? Давай помогу.

— Оставь ты меня, — проговорила, а скорей простонала от боли Катя и тут же рывком поднялась, оперлась рукой о плечо Орлика, и они пошли к общежитию.

И по дороге Катя жалобно сказала:

— Хочется мне повыть.

— Ну, ну, — хмурился Орлик. — Чем это поможет? Когда Аню ту зарубили, я так хотел повыть, так хотел! А сдержался все-таки.

— Ну, ты, значит, железный.

Из уст Орлика вырвались какие-то странные, необычные для него слова:

— Я такая же, как ты, Катенька. Вот скоро перестану носить эти синие галифе, — Орлик дернул на себя штаны, — тогда и другие это увидят. Ты верно говорила… или в дневнике записала… От женской доли своей никому не уйти.

В другое время Катя, конечно же, обратила бы внимание на эти слова, но сейчас она, казалось, всё пропускала мимо ушей.

— Нет, ты железный, — повторила она упрямо. — Ты все можешь вынести.

Он довел убитую горем подружку до ее койки, принес кипятку в котелке, дал попить. Посидел около Кати, не нарушая ни единым словом странного покоя, в который та погрузилась. Катя лежала не двигаясь, в обычной позе — лицо кверху, руки закинуты за голову, взгляд устремлен все к той же одной ей ведомой точке.

Вдруг она сказала Орлику:

— Я разбила зеркальце свое. В эту ночь. Он уже был неживой, понимаешь, а я страшно себя казню, зачем разбила… Ты поругай меня за это, Орлик.

— Я в такие приметы не верю, — рассудительно проговорил он.

И, подумав, продолжал:

— Чего не может быть, того не бывает, и только наше бытие, как говорил твой же Борис, все определяет. Так что давай об этом не будем.

Потом Орлик еще подумал и спросил:

— А у тебя рамка сохранилась?

Катя молча извлекла из нагрудного кармана своей гимнастерки небольшую металлическую рамку в форме овала. Это было все, что осталось от зеркальца.

Овал был пуст.

— Дай мне его, — попросил Орлик.

Катя, не спрашивая зачем, отдала, и рамочка перекочевала в нагрудный карман Сашиной гимнастерки.

Кто-то заглянул вдруг в окно и, незамеченный, отбежал, топая сапогами. Любопытный шалопай какой-то. Орлик назвал этого уже исчезнувшего с глаз человека еще похлеще. Наверно, то был один из бойцов охраны штаба. Одни инвалиды там да хилые здоровьем солдатики.

— Подглядывают, такие-сякие!.. — ругался Орлик.

— Какое это имеет значение, — проговорила Катя, не меняя своей каменной позы.

— Да, — согласился Орлик. — Ты поспи.

И незаметно для себя Катя действительно уснула. Дышала спокойно, ровно, а Орлик сидел около нее сторожем и тоже глядел куда-то в одну точку — научился от Кати, что ли, и, казалось, старался увидеть за этой точкой то, что виделось его любимой подружке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: