Тут командарм встает с табурета и давай ходить по комнате.
— Правду говоришь? — спрашивает.
— Так точно, — отвечаю и стараюсь вовсю, чтобы из моих глаз не брызнуло ни слезинки. — Я еще никогда и никому, осмелюсь доложить, столечко чистой правды не выкладывала за один раз!
— Хорошо, проверим, — говорит. — Но только в кавалерию мы женский пол берем в качестве сестер милосердия. Строевым кавалеристом я вас принять не могу. Это будет нарушение и вообще из ряда вон выходящий случай.
Казалось, пропало дело, не выйдет ничего из моего горячего желания. Но еще был у меня в запасе один довод, и вот какой. С давнего детства укоренилась во мне страсть к чтению книг, и где что мне попадалось под руку, то я и читала. Учиться мало пришлось, а читать не бросала, хотя и доставалось мне за это от отца и матери по причине их полной безграмотности. И тут как раз очень меня выручила моя старая страсть. Напряглась я вся и говорю:
— Товарищ командарм! А почему, осмелюсь доложить, при знаменитом Кутузове одна девушка была корнетом во время Отечественной войны с французским Наполеоном Бонапарте? Вот прочитайте книгу, где это описано, и сами убедитесь, что женщины или девушки могут не хуже мужчин воевать! А я эту книгу трижды, осмелюсь, перечитывала и могу хоть наизусть от начала до конца пересказать!..»
Запись Орлика здесь обрывается. Следует запись Кати:
«Орлик сейчас выскочил с чайником кипяток добывать. Опять стоим на какой-то станции, и уже вечереет… Милый, милый Орлик! Баба ты все-таки и есть. Не удержался, все раскрыл. А я вот не решусь, и чем дальше отъезжаем от штаба, тем больше мучаюсь и ничего с собой не могу поделать.
А вечер какой дивный, чарующий! Сердце тает…»
3
Орлика тянет к исповеди. — О чем мечтали сотрапезники. — Кое-что о текущем моменте. — Чем закончился разговор Орлика с командармом. — Про охапку кленовых листьев. — Саша Дударь становится Орликом и начинает брать уроки правописания у Кати. — «В душе сохрани красивое».
Вечерело, как видим; и для уточнения заметим, что дело-то было в самой середине мая, когда темнеет поздно, часу в десятом, и то еще долго в воздухе как бы разлит солнечный свет и все мягко светится вокруг, сказочно искрится и сияет. Это в самом деле дивно и чарующе, Катенька права. И у кого в такой вечер сердце не растает, тоже верно. Догадываетесь, я думаю, что у Ласочки большая любовь к кому-то, кто остался там, в штабе армии. Вот и грустно ей, Ласочке, тоска ее гложет непреоборимая, и — читали мы только что ее собственное признание — ничего она с собой поделать не может.
Небось заразилась от Орлика; наверное, и ее потянуло к исповеди, душу свою раскрыть. Без этого никакой человек не человек, а бесчувственное бревно. В этом — и очищение души, и зарядка, и укрепление веры в себя и в ту необходимость, которая зовется добром.
Вот прочитала Катенька запись своего спутника и, хотя давно все знала, сильно разволновалась, отчасти от гордости за свою подружку, отчасти от мысли, что уж очень чудно все устроено на свете, но счастье все-таки есть и кто своего хочет, тот добьется, как Орлик.
«В любви, правда, все посложней, — записала Катя, — так мне кажется, и ты, Орлик, когда-нибудь это поймешь. Стать мужчиной как-то еще можно, а вот любимой стать попробуй! Но даже когда ты сама любишь, пока, допустим, без взаимности, все равно с человеком, то есть с девушкой, происходят такие превращения, по сравнению с которыми случай с славной девушкой-корнетом и с тобой, Орлик, не самое удивительное. Но хватит, хватит, кавалер мой уже притащил кипятка и разливает в кружки».
У Кати, как вы заметили, пока не хватило духу все выложить, а Орлик пе докончил своего рассказа просто потому, что захотел перекусить ввиду позднего часа да промочить глотку кружкой кипяточку. А кроме того, признаться, у него рука устала подряд все записывать.
За продолжение он взялся после ужина, пользуясь проникающим в окошко ярким лунным светом, чего ему при почти кошачьем зрении было вполне достаточно. А за ужином, грызя сухари свои солдатские и воблу-красноперку, оба сотрапезника предавались мечтам, то есть толковали о том, как они привезут в Таврию детей питерских и будут устраивать их в колонии. И при создании этих колоний надо будет уж непременно обеспечить, чтобы, скажем, у каждого дитяти была своя чистая постелька с полотенцем на спинке кровати и, желательно, с ночной тумбочкой при ней. Придется подумать — где-нибудь реквизировать, конечно, чтоб были ванночки или тазы большие, где детишек будут мыть, и мыла чтоб не жалели. Ну, ребятню уж обязательно хорошо кормить, и надо будет — это вполне осуществимо, — кроме положенных пайков пшена и других продуктов, завести в каждой колонии свое хозяйство: молочную ферму, парники, сады, чтобы для приварка всего хватало — и овощей, и фруктов, и молока, — о, молоко это обязательно, хотя бы по кружечке в день, а там видно будет.
Так мечтали мои Орлик и Катенька, а эшелон уже давно шел и теплушку трясло…
Может, вас заинтересует, о чем вели разговор другие пассажиры в этот призрачный ночной час. Народ тут попался взрослый, пожилой, — мужчины, бабы, один в очках, трое вроде из «бывших», еще какие-то люди, кто их разберет. О детских колониях эти пассажиры не мечтали, поскольку пока что даже представить себе такого не могли, а о затеянном деле ничего не знали. Нет, разговор у них шел, как говорится, кто в лес, кто по дрова. Одни вспоминали, как до революции было, даже еще до мировой войны. Другой толковал про то, что Англия, по слухам, уже готова торговать с Москвой, да Франция и Америка не хотят, а вместе они — Антанта, то есть союзники по догражданской войне, по мировой, в которой они побили Германию, Австро-Венгрию и Турцию, и теперь с них, с побежденных, стало быть, большую контрибуцию тянут. Сами богатеют, а соседей разоряют.
— От такой политики добра не жди, — рассуждал очкастый пассажир, лежавший на своих нарах в углу теплушки. — Мир чреват еще многими новыми войнами, вот увидите!
— Тьфу на тебя! — ворчали бабьи голоса в ответ. — Еще эта не кончилась, а он, обормот, другие предсказывает! Аж страшно жить!..
Ну, и всякие иные толки были. Про Врангеля, конечно, говорили, про Польшу, где у власти буржуйские шляхтичи, и приходили к выводу, что хрен редьки не слаще: что ясновельможный пан, что генеральский барон — одна сатана!
Какой-то другой пассажир высказал такую мысль: пока Врангель сидит себе в Крыму, за Перекопом да за Сивашскими мертвыми водами, еще ничего, терпимо, да ведь может, зараза, Врангель этот, взять да вдруг ударить да вылезть из Крыма.
— Куда он вылезет?
— А сюда, на Украину, в Северную Таврию.
— Не вылезет он из Крыма, — возразил кто-то из бывших, торговец или царский чиновник в прошлом. — Горлышко узкое у этой бутылки. Вы в географию загляните.
— Э, не говорите! Изо всякой бутылки пьют умеючи.
Потом мы увидим: тот безвестный пассажир, который предсказывал, что Врангель может ринуться из «крымской бутылки» в Таврию, как в воду глядел. И вообще, надо сказать, в обитателях теплушки чувствовалась немалая осведомленность. Отчасти этому помогали митинги и всякие беседы агитаторов, которых все достаточно наслушались за время революции, но, главное, сказывалась какая-то особая восприимчивость у людей: прямо на лету всё ловили, обо всем знали, про все имели свое суждение и даже, как видим, кое-что наперед предугадывали.
Народ такой… Порой не понять, как и откуда, а знает. Ну знает, и все. Уши чуткие. И отличались этим все — и городские и деревенские, и бывшие и не бывшие.
Вот кто-то заговорил про такую вещь, о которой ему и знать не полагается:
— Теперь, братцы, слышите, понятно, я говорю, почему вдруг сняли с нашего Южного фронта дивизию червонных конников Примакова и перебросили в известном направлении. На Запад, короче говоря, на белопольский фронт. А Врангель, думаете, про это не знает? Тоже не дурак!