Известно, что в пяти армиях Фрунзе было 133 тысячи штыков и сабель. А ведь это были живые люди, и только по-военному их делили на штыки и сабли. А живых людей, да и лошадей (из пяти армий две были конные) требовалось накормить и напоить, дать этим людям где-нибудь укрыться от зимней непогоды до штурма.
Сиваш я видел летом. У воды был странно сизый цвет. Поражала мертвенность пространства самой воды и всего, что над ней: ни птиц в небе, ни паруса рыбачьего, ни пристаней по берегам. Море не море, озеро не озеро, а действительно топи, пахнущие гнилью. Это все сделали густо растворенные в Сиваше соли — рапа.
Подует ветер с запада, вода уходит в Азовское море, и топи превращаются в солончаковые болотца, через которые можно кое-где перейти вброд с таврического берега на крымский и наоборот. Подует ветер с востока, и бродом уже не пройдешь: вода из Азовского моря заполнит Сиваш и нетрудно в нем потонуть.
Вот теперь становилось понятно: хоть Врангель и ушел из Таврии, в какие-то несколько дней очистил ее всю, оставив тысячи солдат в степных могилах и потеряв многие другие тысячи, попавших в плен, Фрунзе надо было еще суметь действительно не заморозить свои войска в этой гиблой местности, сохранить их боеспособность.
Свистел ветер, и мне слышалось:
«Даешь Крым! Дае-о-о-ошь Перекоп!»
И, казалось, крик этот, многоголосый и мощный, застыл над Сивашем и перешейками навеки. Кто хорошо прислушается, непременно его услышит. А кто потерял там в двадцатом деда или отца, тяжело вздохнет. И вздохи эти тоже иногда можно услыхать.
Так и быть — рискуя получить упрек, что слишком часто позволяем себе лирические отступления и забегаем вперед, — все же расскажем о нашем путешествии по местам былых боев.
Трое нас стояло летним утром на старом Турецком валу. Старшим в этой тройке по возрасту был я, а остальные двое годились разве что во внуки тем, кто здесь воевал. Впрочем, один из них, работник крымской районной газеты «Фрунзевец», воевал в этих же местах весной 1944 года. Невысокого роста, вдумчивый, покладистый, с добрыми серыми глазами, он принадлежал к тому поколению, которое чего только не испытало и не хлебнуло на своем веку. Второй мой спутник был помоложе и работал редактором в той же газете. Милый и тоже с добрыми глазами и высоким лбом.
У первого — хорошая фамилия Донец, которую он почему-то предпочитал не склонять. Редактора звали Бирюковым.
Был дождливый день, и все же с вершины вала, еще хорошо сохранившегося, степь проглядывалась далеко-далеко. Казалось, и она осталась такою же, какой была в двадцатом и за двести-триста лет до того. Стоявшего у вала поселка Перекоп я не нашел, и спутники мои объяснили, что после двух войн — гражданской и Отечественной 1941–1945 годов — от поселка не осталось и следа. Лишь кое-где бросались в глаза неровности, бугры, заросшие травой. Под ней спрятались развалины, вернее — остатки развалин исчезнувшего города.
— Зато вот какие следы хорошо сохранились, — сказал Донец, поднимая с земли какой-то заржавленный кусок железа. — Узнаете, что это?
Он держал в руке снарядный осколок. Рваный, с острыми зазубринами огрызок смерти. Не успел я как следует разглядеть его, как Донец поднял еще такой же осколок.
Вал был усеян железом — осколки и стреляные гильзы попадались на каждом шагу. Трава на вершине вала не росла, и было нетрудно их обнаружить. Две войны прошагали через вал.
Теперь он в одном месте нешироко расступился, чтобы пропустить в Крым железную дорогу, магистральное шоссе и оросительный канал, протянутый из Днепра в Крым.
Дождик усиливался, и нам пришлось вернуться к машине.
— Что же вы собираетесь писать? — спросил у меня Бирюков. — Роман? Повесть?
— Не знаю еще, — отозвался я.
— Напишите, чтоб видно было, как и чем тогда жили, к чему стремились и кому улыбались, как в песне поется, ее голубые глаза.
У меня вдруг прошла по телу дрожь, и, словно луч, прорезалась мысль: я должен вернуться в Каховку и найти ту седую женщину, с которой разговаривал на бульваре близ памятника Фрунзе. Ах, черт меня побери! И как же я тогда не догадался, что, наверно, эта женщина и есть подруга той рабфаковки Саши, о которой она мне рассказывала! Да, да, да, обе они, видимо, люди интересных судеб; может, это о таких, как они, и писал Светлов в своей «Каховке»! «Найти ее! — говорил я себе. — Ну как было сразу не сообразить, что в руки тебе идет золотая рыбка!»
Вот как бывает. Вдруг озарит что-то, а уже все упущено. Ведь та женщина, может, уже уехала из Каховки.
С Бирюковым и Донцом были мы потом на Чувашском или, как его еще называют, Литовском полуострове, который глубоко вдается в безжизненные воды Сиваша и сам почти такой же безжизненный: один лишь курай зеленеет на ровной поверхности этой солончаковой земли.
Славные мои попутчики все знали, все могли рассказать и объяснить, а у меня из головы не выходила та женщина с голубыми глазами, с которой сама судьба свела меня на каховском бульваре: вот, думалось мне, кто может раскрыть такое, что ни мне, ни моим спутникам не снилось.
— Сюда, на полуостров, где мы стоим, — говорил Донец, — перешли с того берега бойцы Южфронта.
Далеко-далеко вставал в синей дымке противоположный берег Сиваша. В одном месте было заметно скопление белых хаток.
— Это Строгоновка, — объяснил Донец. — Знаменитое село, откуда в ночь на восьмое ноября двадцатого года ринулся на Врангеля девятый вал. Ночью, по ледяной воде шли — вброд по Сивашу. Шли и падали, шли и гибли, но сотни и тысячи других дошли сюда, в Крым.
Он поэт, Донец, как и Бирюков. Их рассказы о событиях, происшедших здесь в двадцатом году, были интересны, они знали больше, чем любой участник этих событий.
Но одно дело — знать, другое дело — все самому видеть и пережить.
Догадка о той женщине, с которой я встретился в Каховке, оказалась верной. Но я еще расскажу об этом, а пока вернемся к событиям двадцатого года.
6
Фрунзе вспоминает минувшие дни. — Дорога к Перекопу. — Дума о русском пахаре. — Ультиматум Врангелю. — Диалог двух парламентеров. — Через сивашские топи. — Дед Оленчук. — Ночь великого штурма.
За четыре года после этих событий Фрунзе дважды обращался памятью к ним в заметках «Врангель» и «Памяти Перекопа и Чонгара». Поживи Фрунзе подольше, он, наверное, еще не раз обращался бы к тем событиям. К великому сожалению, рано ушел из жизни этот замечательный человек.
Читаешь его заметки и видишь, как он достоин победы, которую одержали его войска.
«Оглядываясь сейчас на минувшие дни славной борьбы и пытаясь дать им историческую оценку, — рассказывал Фрунзе в заметках о Врангеле, — невольно приходишь к выводу, что в лице Врангеля и руководимой им армии наша родина, несомненно, имела чрезвычайно опасную силу. Во всех операциях полугодичной борьбы Врангель как командующий в большинстве случаев проявил и выдающуюся энергию, и понимание обстановки. Что касается подчиненных ему войск, то и о них приходится дать безусловно положительный отзыв…»
Иной подумает: тут же явная похвала воинской доблести противника. Как мог Фрунзе написать эти строчки:
«Особенно замечательным приходится признать отход основного ядра в Крым 2 и 3 ноября. Окруженные нами со всех сторон, отрезанные от перешейков, врангелевцы все-таки не потеряли присутствия духа и хотя бы с колоссальными жертвами, но пробились на полуостров. Тем более чести приходится на долю славных бойцов Южного фронта, сумевших раздавить опасного и сильного врага».
«Тем более чести…»
Я хочу представить себе Фрунзе таким, каким он был ноябрьским вечером 1922 года, когда писал «страничку воспоминаний» о взятии Перекопа и Чонгара. Всего тридцать семь лет ему было в эту пору, но какая богатая жизнь прожита! Светловолосый, сероглазый, еще совсем молодой с виду, несмотря на бородку и коротко подстриженные усы. Кажется, у него и сейчас светится что-то юношески чистое на открытом, миловидном лице. Легкость и какая-то необыкновенная собранность чувствовались в каждом его движении, и сразу становилось ясно: этот человек умеет владеть собой. Да, рассказывают, эта черта отличала его с детства, и оттого он был смолоду таким прекрасным наездником, охотником и стрелком. Но вот что важно: то, что дали ему природа и настойчивость характера, Фрунзе сумел сам же развить в себе закалкой и годами упорного труда.