И вот он сидит, вспоминает и пишет и временами, морщась, глотает щепотками соду, запивая ее холодной водой. Это — чтобы утишить боль в желудке. Годы тюрем и скитаний оставили свой след, подорвали крепкий организм. И опять та же черта — сам, сам, все сам. Только одно лечебное средство он признает — соду, и сам же себя лечит ею, тем более по семейной традиции он как будто вправе это делать — сын лекаря!

Итак, сидел он за столом у себя в кабинете, пил соду и рассказывал, как все было, стараясь меньше всего говорить о себе:

«Сейчас, когда пишутся эти строки, 3 ноября.

В этот день, два года тому назад, завершился отходом врангелевских войск за крымские перешейки первый акт кровавой трагедии, известной под именем борьбы с южнорусской контрреволюцией. Невольно мысль переносится к этим незабвенным дням…

Так как вследствие стремительного продвижения наших армий вперед и неналаженности новых линий связи управление войсками из места расположения штаба фронта (гор. Харьков) было невозможно, я с полевым штабом и членами Реввоенсовета выехал 3 ноября на фронт. Местом расположения полевого штаба мной был намечен Мелитополь, куда мы и поставили себе задачей добраться в кратчайший срок.

Задача эта была не из легких. Дело в том, что белые, отступая, сожгли и взорвали все железнодорожные мосты, и восстановить их, несмотря на все применявшиеся старания и героические усилия ремонтных отрядов, так скоро было нельзя. В результате уже перед Александровском пришлось бросить поезд и двигаться дальше на автомобилях. Но и этот способ передвижения оказался ненадежен, так как в районе Васильевки (к югу от Александровска), вследствие отсутствия переправы через реку Янчокрак, пришлось машины оставить и двигаться дальше по способу пешего хождения.

Еще в Александровске мною было приказано подать из Мелитополя паровоз с вагоном, и в ожидании его мы расположились на ближайшей от реки станции.

Ждать пришлось немало, так как весь железнодорожный путь до Мелитополя был в разрушенном состоянии, затем не хватало топлива, и топить приходилось чем попало».

Я спрашивал у участников последнего сражения с Врангелем:

— А чем все же топили?

— Как — чем? Обломков всяких на войне много. Тут сгорела станция, там что-то еще. Повозка разбитая, тачанка без колес, а то просто поваленное дерево распилишь — и в топку!

«Но наконец, — вспоминал Фрунзе, — так долгожданный паровоз явился, и вся наша компания расположилась в вагоне, взятом из только что отбитого у белых бронепоезда.

К Мелитополю продвигаемся очень медленно. Всюду по дороге — следы разрушений, огромные массы брошенного белыми военного имущества: снаряды, пушки, лафеты, сломанные повозки и пр. Поздней ночью с грехом пополам добираемся до Мелитополя…»

Отсюда Фрунзе, не теряя ни минуты, двинулся к линии фронта. И вот что он видел по дороге:

«Уже несколько дней, как стояла ясная, довольно морозная погода, и о распутице, которой я так опасался при начале нашего наступления, не было и в помине.

Все проселочные дороги, шедшие в направлении с севера на юг, полны следов только что разыгравшихся кровавых событий… Вся степь, и особенно вблизи дороги, буквально была покрыта конскими трупами… При виде этих кладбищ ближайших друзей нашего пахаря как-то особенно больно становилось на душе, и перед сознанием вставал вопрос: каково-то будет впоследствии и как будем мы справляться с фактами такой колоссальной убыли конского состава…»

Фрунзе, рассказывают, и сам не заметив, высказал эту мысль вслух и не удержался от глубокого вздоха.

— Никакому Врангелю никогда бы не пришла в голову мысль о пахаре, — сказал один из ехавших с Фрунзе штабных. — А вам, вот видите, пришло.

Фрунзе пе любил лести и поморщился.

— Сопоставление ваше все равно не делает мне чести, — отозвался он с мягкой улыбкой и поправил папаху, съехавшую чуть набок. — Да и откуда мы с вами можем знать, о чем подумал бы Врангель, глядя на все это?

— Он барон. Что ему лошади?

Улыбка угасла на не бритом уже несколько дней лице командюжа. Он хмуро проговорил:

— Да, Врангель барон. Но при чем тут лошади, дорогой мой? Лошадей и он мог бы пожалеть. Тут в другом дело. Я сейчас подумал не просто о пахаре.

— О чем же еще?

— Ну как вам сказать? Я давно уже в одном убедился. Никакой другой народ, мне кажется, не мог бы столько вытерпеть… Нет, я так скажу: не оказался бы более подходящим для свершения революции в тех условиях, в каких ее совершил наш народ, русский в особенности. Сейчас, громя Врангеля, он продолжает то же дело и опять несет страшные потери. А еще предстоит штурм Перекопа и Чонгара. Вот о чем мы с вами должны сейчас думать. Как уменьшить жертвы, и, кстати скажу, не только с нашей, а и с той стороны, — закончил Фрунзе и очень удивил своими последними словами сидевшего с ним в машине штабника. — Я сейчас принял одно решение…

— Какое, Михаил Васильевич?

— Надо предложить Врангелю сдаться. Предъявим ему ультиматум — в течение такого-то срока сложить оружие. Ведь, кроме явных головорезов, есть в его войсках и простые солдаты, казаки. Наши же это, русские люди. Вам это не приходит в голову, друг мой?

Вот на что, рассказывают, навело командюжа в тот день грустное зрелище, открывавшееся его глазам из несшегося к передовой автомобиля.

Сколько надо было пережить и повидать на своем веку, чтобы прийти к решению, к какому пришел командюж!

Об этом человеке говорят, что единственным его недостатком была излишняя скромность и какая-то прямо-таки девичья застенчивость. Он всегда стремился оставаться в тени. А ведь какая у него была судьба! Шутка сказать — два смертных приговора за революционную деятельность, восемь лет кандальной каторги, бегство из ссылки, организация большевистских ячеек при царизме, когда это ежеминутно грозило смертью… Точные и в то же время прекрасные слова об этом человеке сказал другой, такой же самоотверженный и скромный, — это Михаил Иванович Калинин: «Сотни и тысячи большевиков погибали в борьбе с царизмом, сотни и тысячи отпадали по слабовольности от партии, и только одна небольшая часть уцелела, закалилась, выработала в себе волю. К этой категории закаленных, выработавших в себе волю, принадлежит и Фрунзе…»

Когда у Фрунзе спрашивали: «Где вы научились военному делу?» — он отвечал, что если говорить о низшей военной школе, то он ее окончил тогда, когда первый раз взял в руки револьвер и стрелял в полицейского урядника во время забастовки Иваново-вознесенских и шуйских текстильщиков. Средняя его военная школа — это колчаковский фронт 1919 года… А высшая — это разгром Врангеля в Таврии и потом у ворот Крыма.

Других школ у него не было. Академии генерального штаба, как Врангель, он не кончал. А знал больше, свободно читал по-французски и по-английски, владел («не столь свободно» — по собственным ответам в анкетах) немецким и итальянским, любил хорошие стихи и часто повторял строки из Шекспира:

Таков уж долг солдата:
Вставать от сладких снов
Для распрей и для битв…

Солдат… Таким его и увидели в те ноябрьские дни войска Южфронта, густо сбившиеся у ворот Крыма, — совсем почти неприметный человек в простой армейской шинели без всяких знаков отличий и в папахе. Он заезжал в штабы армий и дивизий, в полки и эскадроны и торопил, требовал, объяснял, приказывал — скорей, скорей готовьтесь к штурму. Нельзя терять ни минуты, нельзя дать врагу передышки после его поражения в Таврии.

Ночью над Турецким валом пролетел краснозвездный аэроплан. Прожекторы врангелевцев, укрепившихся на валу, видели, как с аэроплана разлетались по темному безлунному небу белые птицы. Ветра не было, и птицы, покружившись в воздухе, упали на вал, на блиндажи и орудийные площадки Перекопа.

Это были листовки. Их подбирали с земли, хватали на лету и читали потом при свете электрических фонариков и коптилок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: